Тут начался допрос сторон и свидетелей. Он проходил очень быстро. Сначала каждое дело, в чем бы оно ни состояло, мы рассматривали не без волнения, сознавал всю серьезность своей задачи. Разве не были мы вершителями человеческих судеб, очищающими Общество от скверны, разве мы не важнее любого судьи, любого присяжного, заседающего во время судебного процесса? Ведь достаточно нам вынести решение не передавать дела в суд, тут ему и конец, обвиняемый полностью оправдан.
Мы принялись за работу, сначала не спеша, затем стали действовать быстрее и быстрее, утверждая обвинительные акты один за другим, — после каждого рассмотренного дела мы ставили в своих списках галочку, чтобы знать, насколько мы продвинулись вперед. Мы утвердили обвинения в краже со взломом, в жульничестве, воровстве, мошенничестве, утвердили и обвинения в убийстве, изнасиловании, поджоге. Когда у нас накапливалось с десяток утвержденных актов, двое присяжных вставали с места и несли их в суд, на нижний этаж, чтобы положить эти акты перед самим судьей. Судья говорил: «Благодарю вас, господа» — или что-нибудь в этом роде, а двое присяжных снова шли наверх, и утверждение актов продолжалось. Я заметил, что по мере того, как мы брались за все новые и новые дела, допрашивая стороны, взволнованность наша улетучивалась, и держались мы уже далеко не так торжественно, как прежде, а галочки и заметки на полях своих листков ставили все небрежнее и небрежнее. Мы утвердили все обвинительные акты, какие в тот день полагалось рассмотреть, — их было пятьдесят семь. Это заняло у нас утро и несколько часов за полдень, после чего мы встали из-за стола и разошлись по домам.
На следующий день в назначенный час мы вновь были на своих местах и, не тратя много времени на взаимные приветствия, принялись утверждать обвинительные акты. Мы утверждали их уже не так быстро, словно теперь нас одолевало какое-то тайное уныние, точил некий червь недовольства. У нас как бы чесались руки что-то не утвердить, отвергнуть, нас смущало, что работа наша слишком уж безупречна. И вот тут-то подвернулось одно сомнительное дело. Это было дело об обмане некоей Софи Либерман, или Лауберман, — словом, какая-то иностранная фамилия. Этой особе всучили распространенную в ту пору рождественскую открытку в виде пятифунтового банкнота и получили с нее, как она утверждала, три соверена сдачи. Дело было довольно пикантное, и я хорошо помню, что, когда истица вошла, чтобы дать показания, мы все разом вытянули шеи и повернулись в ее сторону. Бледная, но спокойная, одетая во все черное, довольно миловидная, она держалась не слишком нагло и не слишком робко, по-английски говорила скверно; ее круглое, очень заурядное лицо с широко расставленными серыми глазами и припухлым носом и ртом показалось мне, насколько я припоминаю, глуповато-честным. Помнится, нам не стали объяснять, каково было занятие этой женщины, я не уверен также, что она сказала об этом сама, но по тому, как вели себя присяжные, у меня не оставалось сомнений, что ни для кого не секрет, какого рода услугу оказала истица обвиняемому, получив за это грошовый банкнот. Своим низким, но приятным голосом она отвечала на наши вопросы и, кажется, готова была расплакаться, — только природное равнодушие да, пожалуй, страх, что люди, призванные очищать Общество, не та аудитория, перед которой можно проявлять свои чувства, удержали ее от слез. Когда она вышла, мы пригласили для консультации сыщика, снова заговорили об этом щекотливом деле, уклончивыми намеками всячески стараясь показать, что у нас, как у людей, умудренных опытом, не может быть предубеждений, и сумели заставить его недвусмысленно сказать, чем занимается эта женщина.