А потом как-то вдруг все кончилось, и она уже ехала в виктории, вдвоем с милочкой Мэри, — Роджер отказался опять сидеть спиной к лошадям на «этой жердочке» и поехал с Хэтти Чесмен в ее каретке. И очень хорошо сделал! Это были такие… такие святые часы — там, под кедром, — и ей не хотелось, чтобы ее этим дразнили…
В тот вечер, на Бэйсуотер-Род, она долго сидела у окна и думала о бороде мистера Септимуса и о том, неужели она когда-нибудь наберется смелости назвать его «Сепом» и неужели настанет день, когда он попросит у нее разрешения пойти поговорить с ее старшим братом, Джолионом: ведь теперь, после смерти отца, он глава семьи…
А потом они переписывались — это было восхитительно! В свои письма он иногда вкладывал веточку лаванды — его любимый запах! — и какие прекрасные письма он писал — понятно, ведь он же был архитектор, и, кроме того, человек таких возвышенных взглядов, такой утонченный. Порой ее даже брало сомнение, не слишком ли утонченный, потому что она не раз читала брачное богослужение и… ну… задумывалась над некоторыми местами и над тем, что они, собственно, значат, — кто этого не делал! А она в своих письмах старалась быть не просто болтушкой, а вроде Марии Эджворт [47]. И все это время она вязала ему теплый шарф. Приходилось делать это тайком, у себя в спальне, потому что если бы Тимоти увидел, он бы сейчас же спросил: «Это для меня?» И, пожалуй, еще добавил: «На что мне такой огромный?» А если бы она сказала: «Нет, это не для тебя», — он бы совсем расстроился и стал допрашивать, для кого, а что бы она тогда ответила?
В августе они всей семьей (Энн, Эстер, она сама и Тимоти) отправились в Брайтон подышать морским воздухом, и она мельком упомянула об этом в одном из своих писем к Септимусу (в мыслях она всегда называла его Септимусом). Каково же было ее удивление, когда на третий день она увидела его на молу он сидел там на скамейке! Тимоти сразу остановился.
— Как! Это Сеп Смолл? Ну, я ухожу! — Откуда и видно, что он ничего не понимал, иначе не оставил бы ее с ним одну. Но какой божественный час они провели, стоя рядышком у перил и глядя на море! Он столько знал о разных морских вещах — оказалось, что он засушивает водоросли для гербария и что он терпеть не может подражаний негритянским песням. Еще он сказал, что морской воздух полезен для его кашля, и она поняла, что он заметил ее шляпу, потому что вдруг так мечтательно проговорил: — Как мне нравятся, мисс Джулия, эти шляпы пирожком, которые сейчас стали носить, и эти вуалетки так практичны! А ее собственная вуалетка тут же развевалась по ветру и чуть ли не задевала его щеку. Все было так мило, так по-дружески, и ей очень хотелось пригласить его позавтракать с ними в отеле, чтобы ей можно было достать шарф и сказать: «У меня есть маленький сюрприз для вас, дорогой мистер Септимус», — и надеть ему шарф на шею, но она боялась, что может выйти какая-нибудь неловкость. Ужасно будет, если Тимоти что-нибудь покажет своим видом, а он иногда показывал очень многое, особенно если завтрак или обед запаздывал. Потому что ведь ни он, ни дорогая Энн, ни даже Эстер ничего не знают о ее чувствах к дорогому «Сепу», так что, пожалуй, лучше его не приглашать. И тут — прямо чудо! — он вдруг сам предложил проводить ее до отеля, и что же могла она ответить, как только, что будет очень рада! И они шли рядышком — он, такой высокий и такой аристократичный со своей пышной бородой и шарфом, спускавшимся на плечи, и белым зонтиком на зеленой подкладке. И возможно по крайней мере, она надеялась, — что люди, глядя на них, думают: «Какая интересная парочка!» Много таких сладких мыслей проносилось у нее в голове, пока они шли по эспланаде и смотрели, как простонародье ест береговичков [48], и вдыхали смоляной запах лодок. Что-то нежное поднялось в ней из самых глубин, и она невольно остановилась и показала ему на море — оно было такое синее, с маленькими белыми барашками.
— Я так люблю природу! — сказала она.
— Ах, мисс Джулия, — ответил он (она навсегда запомнила его слова), поистине, красоту природы может превзойти лишь… Аи, мне муха влетела в глаз!