Но после этого маленького эпизода мысля Николаса изменили свое течение, или, вернее, кровь немного быстрее побежала по жилам, так что ему стало казаться, что вернуть Фанни стоит даже на ее условиях. В пятницу ему предстоит говорить на собрании пайщиков «Трамвайной ассоциации», а от этой неженатой жизни голова у него такая тяжелая, что ничего толкового он сказать не сможет.
Что такое, в конце концов, пятьсот фунтов в год, даже если закрепить их за нею? Он сейчас же поедет к Джемсу и покончит с этим; а завтра, с документом в кармане, сам махнет в Челтенхем и привезет ее домой. Он подозвал кэб и приказал везти себя в Полтри. Путь от Ледброк-Гроув туда был не ближний; лошадка торопливо трусила вперед, а он, сидя в экипаже, прямой, щеголеватый, подскакивая на булыжной мостовой старого Лондона, придумывал, как ответить на вопрос, который его брат Джемс наверняка задаст ему: «Для чего это тебе понадобилось?» И он решил ответить просто: «А тебе какое дело?» Всем известно, что Джемс — старая сплетница, лучше сразу его одернуть.
Поэтому он слегка растерялся, услышав от Джемса:
— Я так и думал, что тебе придется на это пойти, — Фанни, говорят, бог знает что о себе возомнила.
— Кто это говорит? — рявкнул Николас.
Джемс запустил пальцы в свои пышные бакенбарды.
— Да они там… Тимоти и сестры.
— Кто их просит кудахтать о том, чего они не знают? Джемс откашлялся.
— Право, не знаю, — сказал он. — Мне никогда ничего не рассказывают.
— Что? — огрызнулся Николас. — Да вы там часами только и делаете, что треплете языком. Ну, мне недосуг. Составь мне этот документ, заверить можешь ты и старик Бастард. И, пожалуйста, чтобы завтра к одиннадцати часам было готово. Набери из моих акций Западной железной дороги на пятьсот в год.
Челтенхем — как раз подходящие акции; и он подумал: «Железные дороги не очень-то я в них верю; глядишь, скоро и еще что-нибудь выдумают».
Его поспешность несколько взволновала Джемса. Однако он не ударил в грязь лицом, и Николас, получив свой документ, скрепленный подписями и печатью, поспешил на дневной поезд в Челтенхем. Всю дорогу он готовился к тому, чтобы в самом язвительном тоне выразить жене недовольство таким обращением с его особой, но когда, прибыв на место, он увидел ее за чайным столом в гостиной отеля, очень моложавую и посвежевшую, он решил повременить с упреками и сказал только:
— Ну, Фанни, ты, я вижу, совсем молодцом.
А она ответила:
— Давно мы не виделись, милый Николас! Как наши детки?
— У меня голова побаливает, — сказал Николас. — Дети здоровы. Я привез тебе вот это. — И он положил документ на стол. — Все в порядке, ты тут не поймешь ни слова.
— Милый Николас, я не сомневаюсь, что ты сделал все, как нужно.
И пока она читала, озабоченно сдвинув брови, Николас поглядывал на нее и думал: «Я и забыл, какая она красивая».
Весь вечер он был в отличном расположении духа и юного острил. Все это слегка напоминало их медовый месяц, проведенный в Брайтоне.
Было уже около полуночи, когда он вдруг сказал, приподнявшись на локте:
— Скажи на милость, зачем ты это сделала?
— Ах, милый Николас, — ответил ее голос у самого его уха, — мне так хотелось немножко отдохнуть!
— Отдохнуть? От чего тебе отдыхать, ты же не работаешь?
Она улыбнулась,
— А теперь, — сказала она, — я смогу устраивать себе такой отдых всякий раз, как почувствую, что нуждаюсь в нем.
— Черта с два!
— И как хорошо, что мне теперь не нужно будет просить у тебя денег! Ведь тебя это иногда раздражало.
И Николас подумал: «Ну вот, добилась своего. Уж эти женщины!» Опершись на локоть, он смотрел на жену: она лежала на спине, и на губах у нее мелькала легкая улыбка, словно она думала: «Милый Николас, умнейший человек в Лондоне!»
Таким-то образом власть Николаса, как и других монархов, оказалась ограничена Конституцией.
СОБАКА У ТИМОТИ, 1878
Весной 1878 года миссис Септимус Смолл, известная в семье Форсайтов как тетя Джули, возвращаясь однажды из церкви святого Варнавы, что в Бэйсуотере, после утренней воскресной службы, свернула по привычке на дорожку, которая вела в тогда еще мало разделанный Кенсингтонский сад. Его преподобие Томас Скоулз на этот раз еще щедрее, чем всегда, рассыпал перлы остроумия, и тете Джули захотелось размять ноги, каковое желание обычно возникало у нее после его «изысканных» проповедей. В черной мантилье поверх лилового шелкового платья она шла мелкими шажками — в том году носили очень узкие юбки — и размышляла о дорогой Эстер и о том, как жаль, что у нее по утрам в воскресенье всегда так ужасно разбаливается голова, ведь как ей полезно было бы послушать эту проповедь!