Он засмеялся.
— Вы не могли бы.
— Нет, могла бы, — серьезно ответила Грета. — Мне тоже часто бывает грустно. Вы смеетесь надо мной. Сегодня нельзя надо мной смеяться, у меня день рождения» Как вы думаете, герр Гарц, хорошо быть взрослой?
— Нет, фрейлейн Грета, лучше, когда жизнь еще впереди.
Они шагали рядом.
— Я думаю, — сказала Грета, — что вы не любите терять даром время. А вот Крис говорит, что время — это ничто.
— Время — это все, — откликнулся Гарц.
— Она говорит, что время — ничто, а мысль — все, — мурлыкала Грета, гладя себя розой по щеке. — А вот я думаю, откуда возьмется мысль, если нет времени выдумать ее. А вон остальные! Глядите!
На мосту мелькнул яркий букет зонтиков и исчез в тени.
— Ну-ка, — сказал Гарц, — догоним их!
В Меране к открытому театру под сенью замка Тироль через луга стекались толпы народа: высокие горцы в коротких кожаных штанах выше колен и шляпах с орлиными перьями, торговцы фруктами, почтенные горожане с женами, приезжие иностранцы, актеры и прочая, самая разношерстная публика. Зрители, сбившиеся вокруг высоких подмостков, изнемогали от зноя. Кузина Тереза, высокая и тонкая, с тугими румяными щеками, прикрывала ладошкой свои красивые глаза.
Представление началось. В пьесе изображалось тирольское восстание 1809 года; деревенская жизнь, танцы и пение йодлей; ропот и призывы, грозный бой барабанов; толпа, вооруженная кремневыми ружьями, вилами, ножами; битва и победа; возвращение домой и праздник. Потом еще восстание, пушечный гром, предательство, плен, смерть. И на первом плане под голубым небом, на фоне горной цепи, неизменно спокойная фигура патриота Андреаса Гофера, чернобородого, затянутого кожаным кушаком.
Гарц и Кристиан сидели позади остальных. Он был так поглощен спектаклем, что она тоже молчала и только наблюдала за выражением его лица, застывшего в каком-то холодном исступлении — он, казалось, чувствовал себя участником событий, развертывавшихся на сцене. Что-то от его настроения передалось и ей; когда представление окончилось, ома дрожала от возбуждения. Выбираясь из толпы, они потеряли остальных.
— Пойдемте к станции по этой тропинке, — оказала Кристиан. — Так ближе.
Тропинка шла немного в гору; по обочине луга вился ручеек, а живая изгородь была усыпана цветами шиповника. Кристиан застенчиво поглядывала на художника. С первой их встречи на дамбе ее не переставали обуревать новые мысли. Этот иностранец с решительным выражением лица, настойчивым взглядом и неиссякаемой энергией вызывал у нее незнакомое чувство; в словах его было именно то, что она думала, но не могла выразить. У перелаза она посторонилась, чтобы пропустить чумазых и лохматых крестьянских мальчишек, которые прошли мимо, напевая и насвистывая.
— Когда-то я был таким же, как эти мальчишки, — оказал Гарц.
Кристиан быстро обернулась к нему.
— Так вот почему эта пьеса увлекла вас!
— Там, наверху, моя родина. Я родился в горах. Я пас коров, спал на копнах сена, а зимой рубил лес. В деревне меня обычно называли бездельником и «паршивой овцой».
— Почему?
— Да, почему? Я работал не меньше других. Но мне хотелось удрать оттуда. Как вы думаете, мог бы я остаться там на всю жизнь?
У Кристиан загорелись глаза.
— Если люди не понимают, чего ты хочешь, то они всегда называют тебя бездельником, — бормотал Гарц.
— Но вы же добились своего, несмотря ни на что, — сказала Кристиан.
Для нее самой решиться на что-нибудь и довести дело до конца было очень трудно. Когда-то она рассказывала Грете сказки собственного сочинения, и та, всегда инстинктивно стремившаяся к определенности, бывало, спрашивала: «А что было дальше, Крис? Доскажи мне все сегодня!» Но Кристиан не могла. Она была мечтательна, мысли ее были глубокими и смутными. Чем бы она ни занималась: вязала ли, писала ли стихи или рисовала, — все получалось у нее по-своему прелестно, и всегда не то, что задумано. Николас Трефри как-то сказал о ней: «Если Крис возьмется делать шляпу, то у нее может получиться покров для алтаря или еще что-нибудь, но только не шляпа». Она инстинктивно стремилась понять скрытый смысл вещей, и на это уходило все ее время. Самое себя она знала лучше, чем большинство девушек в девятнадцать лет, но в этом был повинен ее разум, а не чувства. В той тепличной обстановке, в которой она жила, ей не приходилось волноваться, если не считать тех редких случаев, когда у нее бывали вспышки гнева («истерики», как окрестил их старый Николас Трефри) при виде того, что она считала низким и несправедливым.