Бианка резко воскликнула:
— Перестань, отец, это все неверно! Для меня жизнь — это осень.
Глаза мистера Стоуна стали совсем голубыми.
— Это мерзкая ересь, — сказал он, запинаясь. — Я не желаю этого слышать. Жизнь — это песня кукушки, это склоны холмов, где раскрываются лист за листом, это ветер-все это я чувствую в себе каждый день!
Он дрожал, как те листы на ветру, о которых говорил, и Бианка поспешно подошла к нему, протянув вперед руки. Но вот губы его зашевелились, и она услышала шепот:
— Я ослабел. Я вскипячу себе молока. Я должен быть бодр, когда она придет.
При этих словах Бианке почудилось, что сердце ее превратилось в кусочек льда.
Всегда и всюду эта девушка! Больше уже не пытаясь завладеть вниманием отца, Бианка ушла. Проходя через сад, она увидела, что отец стоит у окна и держит в руке чашку с молоком, от которой поднимается пар.
ГЛАВА XXVI
ТРЕТЬЕ ПАЛОМНИЧЕСТВО НА ХАУНД-СТРИТ
Подобно воде, человеческий характер находит свой уровень: природа, имеющая обыкновение приспосабливать людей к их окружению, сделала из молодого Мартина Стоуна «оздоровителя», как назвал его Стивн. Ничего другого ей, собственно, и не оставалось с ним делать.
Этот молодой человек появился на общественной арене в тот момент, когда концепция существования как земной жизни с поправкой на жизнь загробную грозила рухнуть, а концепция мира как заповедника высших классов терпела серьезный урон.
Потеряв отца и мать еще в раннем детстве, он до четырнадцати лет воспитывался в дом» мистера Стоуна и рано привык мыслить самостоятельно. Это не располагало к нему людей и еще больше укрепило в нем переданную ему дедом способность видеть перед собой одну цель и к ней одной стремиться. Отвращение к зрелищу и запахам страданий — он еще ребенком не мог видеть, как убивают муху, и не мог видеть кролика в западне — вошло в некие рамки за те годы, когда он готовился стать врачом. Физический ужас перед болью и уродством был теперь дисциплинирован, духовное неприятие их переросло в определенное мировоззрение. Тот хаос, что окружает всех молодых людей, живущих в больших городах и хоть сколько-нибудь мыслящих, заставил Мартина постепенно отказаться от всяких абстрактных рассуждений, но особый душевный пыл, унаследованный, надо полагать, от мистера Стоуна, понуждал его отдаться чему-либо целиком. Поэтому-то он и посвятил себя врачеванию людей. Проживая на Юстон-Род, чтобы теснее соприкасаться с жизнью, он сам весьма нуждался в том здоровье, которому отдавал все силы.
К концу того дня, когда Хьюз совершил свое нападение, у Мартина оказались три свободных от больницы часа. Он окунул лицо и голову в холодную воду, крепко растер их мохнатым полотенцем, надел котелок, взял трость и, сев в поезд подземки, отправился в Кенсингтон.
Храня обычный для него невозмутимый и властный вид, он вошел в дом к тетке и спросил, дома ли Тайми. Верный своей определенной, хотя, может быть, и несколько примитивной теории, что Стивн, Сесилия и все им подобные — лишь дилетанты, он никогда не искал их общества, хотя нередко, дожидаясь Тайми, заходил в гостиную Сесилии и окидывал собранные ею изящные вещицы саркастическим взглядом или разваливался в каком-нибудь из ее роскошных кресел, закидывал одну на другую свои длинные ноги и сидел, уставившись в потолок.
Вскоре появилась Тайми. На ней была голубая блузка из материи, которую Сесилия купила на благотворительном базаре в пользу населения балканских стран, и юбка из лилового твида, вытканного обедневшими ирландками дворянского происхождения; в руке она держала незапечатанный конверт, на котором рукою Сесилии был написан адрес миссис Таллентс-Смолпис.
— Здравствуй! — сказала Тайми.
Мартин ответил ей взглядом, охватившим ее всю разом, с головы до ног.
— Надевай шляпу. Времени у меня немного. Это вот голубое на тебе что-то новое…
— Чистый лен. Мама купила.
— Ничего, неплохо. Ну, поторопись.
Тайми вскинула подбородок и этим ленивым движением! открыла во всей ее прелести круглую, цвета слоновой кости шею.
— Я сегодня какая-то вялая, — сказала Тайми. — И, кроме того, к обеду я должна быть дома.
— К обеду!
Тайми быстро повернулась и пошла к двери.
— Ну хорошо, хорошо, иду. — И она побежала наверх.