Он отлично помнил со времен, когда они делили комнату в «Бэмбери», эти приступы меланхолии, которые бывали у Джонни Дромора после какой-нибудь развеселой попойки или озорной проделки.
Свернув с Пикадилли, они пошли по узкому переулку и поднялись в «берлогу» на втором этаже с маленькой темной прихожей, где висели гравюры Ван-Беерса, карикатуры из «Ярмарки Тщеславия» [24] и фотографии скаковых лошадей; в гостиной наставлены были большие кресла и повсюду бросались в глаза неизменные атрибуты лондонского бездельника: «Справочники коннозаводчика», бинокли, оленьи рога, охотничьи хлысты. Но сверх того сразу обратило на себя внимание и нечто иное, чуждое этой картине, — книги, ваза с цветами, серый котенок.
— Присаживайся, старина. Что будешь пить?
Погруженный в глубины изумительного кресла с тяжелыми подлокотниками, обтянутыми коричневой кожей, он говорил и слушал как бы в полусне. «Бэмбери», Оксфорд, клубы, в которых состоял Горди, — милый старый Горди, его уже нет в живых! — дела давно минувшие, забытые, они, казалось, снова обступили его со всех сторон. Но постоянно вплетаясь в их несвязный разговор, в это воскрешение из мертвых, в дымки их сигар, примешивалось ощущение чего-то несообразного, постороннего. Быть может, оно исходило от написанного сепией женского портрета, глядевшего на них с дальней стены, где стоял дубовый буфет с графинами под стеклом? Портрет до удивления ни с чем в комнате не вязался, кроме разве цветов в вазе или этого мохнатого котенка, тыкающегося мордочкой ему в ладонь. Как иногда один предмет приобретает власть над целым помещением, как бы чужд ни был он по духу всему остальному, что там находится! Казалось, от портрета словно тень ложилась на раскинувшуюся в кресле фигуру Дромора, на его обветренную носатую физиономию за гигантской сигарой; на его странные, грустные, насмешливые глаза, в глубине которых затаилось раздумье.
— У тебя бывают такие приступы меланхолии? Свински паршивое чувство. Это все старость. Мы с тобой свински стары, Ленни!
Вот уже двадцать лет никто не зовет его Ленни. И это правда: они невыразимо стары.
— Знаешь, когда человек начинает чувствовать, что старится, ему самое время закутить или еще что-нибудь эдакое выкинуть. А сидеть сложа руки и поглядывать — сил нет! Поехали со мной в «Монте»!
«Монте!» Старая, никогда не заживающая рана засаднила при звуке этого слова, и он с трудом произнес:
— Да нет, я не люблю «Монте».
И тут же увидел, что Дромор устремил на него внимательный, вопрошающий взгляд.
— Ты женат?
— Да.
— Вот не думал, что ты женишься!
Значит, Дромор о нем думал! Странно. Он-то никогда не вспоминал о Джонни Дроморе.
— Зима — свински неприятная штука, если не охотишься. А ты сильно изменился; я тебя едва узнал. В прошлый раз видел тебя, когда ты как раз возвратился откуда-то, из Рима, что ли. Ну, а каково быть… этим… скульптором? Видел я кое-что твое. А лошадей тебе лепить случалось?
Да, он как раз в прошлом году делал барельеф с лошадьми.
— И женщин тоже лепишь, а?
— Редко.
Глаза Джонни слегка выпучились. Странная вещь, этот пошленький интерес. Мальчишки они, такие Джонни Дроморы, и все тут; никогда не взрослеют, как бы ни обошлась с ними жизнь. Заговори Дромор совершенно чистосердечно, как некогда в «Бэмбери», он бы сказал: «Везет же тебе! Развлекаешься в свое удовольствие!» Вот так они и воспринимают искусство — негодование благочестивых филистеров, святош, сокрушенно вздергивающих брови и вздыхающих о «погибели души», но только навыворот. Малые дети! Им не доступен подлинный смысл Искусства — неведомо, какой это труд и томление!
— Ну, и это дает тебе деньги?
— Да.
Снова с уважением таращатся глаза Джонни, словно он хочет сказать: «Эге! Это интереснее, чем я думал…»
Последовало долгое молчание — лиловые сумерки лились в окна, в камине потрескивал огонь, серый котенок терся с мурлыканьем об его шею, дым от сигар подымался к потолку; и такое странное, дремотное чувство покоя охватило его, какого давно уже не ведала его душа. И вдруг — что-то… кто-то… там в дверях, у буфета! И голос Дромора, как-то странно произнесший:
— Входи, Нелл! Познакомься с моей дочерью…
В руку Леннана легла рука, в ней чувствовалась и как бы непринужденность светской дамы и порывистая теплота ребенка. И голос, юный, быстрый, ясный, проговорил: