Повесив свой серый цилиндр, Феликс отправился искать жену. Он нашел ее в своей туалетной, окруженную маленькими бутылочками, которые она рассеянно осматривала, а потом одну за другой отправляла в «родовую» корзинку для бумаги. Не без удовольствия понаблюдав за ней несколько минут, он опросил:
— Ну как, дорогая?
Заметив его и продолжая свое занятие, она объяснила:
— Я решила, что пора за них взяться — это подарки милой мамы.
Они лежали перед ней — флакончики и склянки, наполненные бурой или светлой жидкостью, белым, голубым или коричневым порошком, зеленой, коричневой или желтой мазью; черные лепешки, рыжие пластыри; голубые, розовые и лиловые пилюли. Все они были аккуратно заткнуты пробками и снабжены аккуратными ярлычками.
И он сказал чуть-чуть дрогнувшим голосом:
— Дорогая мама! Ну до чего же она щедро все раздает! Неужели нам ничего из этого не пригодилось?
— Ничего. А их надо выбросить, пока они не испортились, не то еще примешь что-нибудь по ошибке.
— Бедная мама!
— Дорогой мой, она, несомненно, уже нашла какие-нибудь новые средства.
Феликс вздохнул.
— Вечная жажда перемен! Она есть и у меня.
И он мысленно увидел лицо матери, словно выточенное из слоновой кости, которое она одной силой воли уберегала от морщин; ее твердый подбородок, прямой и чуть длинный нос, правильный росчерк бровей; глаза, видевшие все так быстро и так разборчиво; крепко сжатые губы, умевшие нежно улыбаться и принимать все, что посылает судьба, с трогательной решимостью; тонкие кружева — порою черные, порою белые — на ее седых волосах; руки, такие теперь худые и всегда подвижные, словно за все ее старания не оскорблять ничьих глаз зрелищем лица, изуродованного старостью, мстило беспокойство этих рук, которое она не могла унять; ее фигуру, низенькую, хотя она и казалась скорее высокой, всегда одетую в черное или серое; все еще быстрые движения и еще не утраченную живость. Перед ним сразу возник образ взыскательной, утонченной, беспокойной души, которая на земле звалась Фрэнсис Флиминг Фриленд, души, противоречиво сотканной из властности и смирения, терпимости и цинизма; точной и не способной ничего приукрашивать, как пески пустыни, щедрой до того, что вся ее семья приходила в отчаяние, и прежде всего мужественной.
Флора выбросила последний флакон и, усевшись на край ванны, чуть-чуть вздернула брови. Как выгодно отличает ее от других жен это умение смотреть на все объективно и с юмором!
— Это ты жаждешь перемен? В чем же?
— Мама непрерывно переезжает с места на место, переходит от одного человека к другому, от одного предмета к другому. Я постоянно перехожу от одного мотива к другому, от одной человеческой психики к другой; родной для меня воздух, как и для нее, — воздух пустыни, поэтому так бесплодно мое творчество.
Флора поднялась, но брови ее опустились на место.
— Твое творчество не бесплодно, — заявила она.
— Ты, дорогая моя, пристрастна. — И, заметив, что она собирается его поцеловать, он не почувствовал никакой досады, ибо эта женщина сорока двух лет, у которой было двое детей и три книжки стихов (причем трудно сказать, что ей далось легче), с серовато-карими глазами, волнистым изломом бровей, более темных, чем следовало бы, и красноватыми отблесками в волосах, с волнистыми линиями фигуры и губ, с необычной, слегка насмешливой ленцой, необычной, слегка насмешливой сердечностью, была женой, какую только можно себе пожелать.
— Мне надо съездить повидаться с Тодом, — сказал он. — Мне нравится его жена, но у нее нет чувства юмора. Насколько убеждения лучше в теории, чем на практике!
Флора тихонько сказала, будто себе самой:
— Хорошо, что у меня их нет…
Она стояла у окна, опершись на подоконник, и Феликс встал рядом с ней. Воздух был напоен запахом влажной листвы, звенел от пения птиц, славивших небеса. Вдруг он почувствовал ее руку у себя на спине: не то рука, не то спина — ему трудно было сейчас сказать, что именно, — показалась ему удивительно мягкой…