Выбрать главу

Все должны были вставать в 5 часов утра по звонку колокола и отправляться, не медля ни минуты, в капеллу, где совершалась обедня, не очень, впрочем, продолжительная – около часу. После обедни завтракали в общих коллегиальных залах и затем приступали к научным занятиям. Занятия эти были двух родов: коллегиальные и общеуниверситетские. Первые проходили под руководством туторов-наставников, вторые – профессоров. Занятия с профессорами похожи были на наши современные университетские лекции; тутор же играл преимущественно роль преподавателя и репетитора. Он руководил практическими занятиями. Круг предметов в то время не отличался обширностью; на первом плане стояли, конечно, латинский, греческий и еврейский языки, причем от студентов требовалось, чтобы они не ограничивались чтением и письмом на этих языках, но и постоянно упражнялись в разговорах на них. Было даже постановлено, чтобы они и в свободное время, на прогулках, например, не смели говорить между собою иначе, как на одном из древних языков. Кроме латинского, греческого и еврейского, проходились еще логика и философия. Математикой в ту эпоху интересовались настолько мало, что она даже и не входила в круг университетского преподавания и изучалась лишь в низших и средних школах. После четырех – пяти часов занятий по указанным предметам студенты опять собирались в столовой зале, где им предлагался обед. Подкрепив себя таким образом, они возвращались в аудиторию, но уже ненадолго, на один или два часа, и слушали диспуты. Затем время отдавалось в их полное распоряжение с единственным обязательством быть дома не позже девяти часов зимою и десяти летом.

Несмотря, однако, на все строгости устава и на особливую заботливость, проявляемую им о нравственности студентов, – поведение этих последних далеко не отличалось добродетелью. Большинство курили, многие пили, иные чувствовали особое пристрастие к картам, за которыми и проводили целые ночи, и прямо из-за карточного стола отправлялись слушать мессу. Три соседние с университетом таверны постоянно были наполнены посетителями, и многие воспитанники сохранили гораздо больше воспоминаний о кутежах, чем о лекциях профессоров, несмотря на всю их несомненную ученость. Существовали, разумеется, и другие забавы, к которым английское юношество тогда, как и теперь, питало большое пристрастие. Забавы эти заключались, главным образом, в физических упражнениях – верховой езде, катанье на лодке, боксе, игре в мяч. Устраивались всевозможные состязания, во время которых молодежь проявляла «гораздо больше энергии и предприимчивости, чем при философских диспутах». В этом отношении мало что изменилось со времени Мильтона: так, еще очень недавно лучшие английские педагоги признавали, что «наши университеты выпускают прекрасных боксеров».

Однако, как ни своеобразна и замкнута была жизнь университета, внешние волнения не могли не влиять на нее. Вне шли споры между протестантами и католиками, пуританами и защитниками англиканской церкви. Эти споры крепли и ожесточались со дня на день, взаимная ненависть и неприязнь едва прятались уже под страхом и принуждением, нетерпеливо ожидая минуты, когда можно будет проявиться с оружием в руках.

Пуританский дух в Кембридже был довольно силен. Встречалось немало студентов, которые старались держать себя даже скромнее, чем того требовал устав, избегали развлечений, все свое время проводили за набожным чтением Библии и «с большим неудовольствием посещали мессу». Впрочем, к мессе большинство молодежи, кроме искренних англикан, относились очень непочтительно, позволяя себе иногда кощунственные выходки. Многие из наставников одинаково не отличались привязанностью к господствующей церкви и не особенно строго наблюдали за религиозным воспитанием юношества, предоставляя каждому право самому следить за своим отношением к Богу и церкви. Вообще Кембридж далеко не был таким оплотом престола и веры, как его собрат – Оксфордский университет, что зависело среди прочего и от того, что в Оксфорде воспитывались главным образом представители аристократии, а в Кембридже – третьего сословия.

В университете Мильтон ни в чем не изменил привычкам, приобретенным в детские годы, усердно занимался весь день и часть ночи, несмотря на то, что его слабые от рождения глаза не выдерживали таких усиленных занятий и постоянно протестовали. Как юноша слишком углубленный в книги, он, разумеется, держался в стороне от товарищей и близко не сходился ни с кем. Его гораздо больше интересовали Цицерон и Софокл, чем бокс или верховая езда. Кабинетные наклонности проявились в нем чрезвычайно рано, а близкие к нему люди скорее поощряли, чем противодействовали им. Из своих комнат он почти никуда не выходил, разве на лекции или на непродолжительную прогулку, предпочитая всему одиночество и размышление. Не похоже, чтобы в университете у него были друзья; в его характере не было ни общительности, ни добродушия; он не умел ладить со всеми, быть занимательным и интересным для всех. Слишком серьезный, он вместе с тем был преисполнен сознанием собственного достоинства и дарований, высоко ставил самого себя, быть может, даже слишком высоко. Науку он любил, но не мог терпеть университета. Всегда отзывался он о нем очень непочтительно, и, вероятно, в эти юношеские годы зародился в нем смелый проект коренного преобразования университетской науки – проект, написанный им лишь в 1644 году. В этом проекте он предлагал обучать учеников всем наукам, всем искусствам и даже всем добродетелям. «Учитель, – говорит он, – обладающий достаточным талантом и красноречием, мог бы в короткое время развить в своих учениках невероятное мужество и прилежание, вливая в их юные сердца такой обильный и благородный жар, что без сомнения многие из них сделались бы непременно знаменитыми людьми, не имеющими себе равных». Между тем университет отталкивал от себя его гордую, непокладистую натуру, отталкивал легкомыслием своих нравов, своими интригами и сплетнями. Большинство его товарищей вели жизнь рассеянную и, несмотря на строгий устав, усердно потягивали винцо в своих комнатах. Студенты старались отличиться друг перед другом, но не в области науки, а в физических упражнениях, гордились своей силой и ловкостью; наука же оставалась на втором плане. Мильтон почти не принимал участия в их забавах: они были для него чуждыми, не менее чуждыми, чем и официальная университетская наука. Эта последняя отталкивала его от себя своей сухостью и схоластичностью. Дальше комментариев к Аристотелю она не ушла в то время, а эти вечные комментарии едва ли могут удовлетворить живого человека.

Поэтическая деятельность шла между тем своим чередом. Начав с переложения псалмов, Мильтон перешел к сонетам и элегиям, слишком, однако, незначительным, чтобы стоило останавливаться на них. Несомненно, однако, что и в это время под грудой все возраставших знаний, не умирая, струился чистый источник поэтического вдохновения. Научные занятия, анализ не убили в Мильтоне творчества: ученый и поэт уживались в нем мирно и один содействовал славе другого.