Virtue may be assailed, but never hurt
Surprised by unjust force, but nothent railed.
(Можно напасть на добродетель, но смертельно ранить ее нельзя; несправедливая сила может захватить ее врасплох, но не подчинить себе).
Вера в торжество добродетели, торжество необходимое, неминуемое – вот что одушевляло двадцатипятилетнего Мильтона. И в этой вере не было ничего педантичного, деланного, она составляла саму сущность его натуры и свободно выливалась в поэтические образы. Мильтон принадлежал к разряду тех редких натур, для которых добро и красота нераздельны. Целомудренная Сабрина дивно прекрасна, дивно прекрасна и благородная дама, добродетель, и вы сами затрудняетесь, какой стороне, нравственной или эстетической, отдать предпочтение. Их нельзя даже разъединить, до того тесно слиты они друг с другом. Перед вами как бы лицо Сикстинской Мадонны, в котором любовь – красота, а красота – любовь. Глубокая, безусловная искренность Мильтона так подкупает читателя, что вместе с Тэном он может спросить себя: «Должен ли я отмечать промахи, странности, шаржированные выражения, – наследство Возрождения – философский диспут, проявление резонерства и платонизма? Я не чувствовал этих ошибок. Все изглаживалось перед картиной смеющегося Возрождения, преобразованного суровой философией, и перед чувством высокого, возведенного на алтарь цветов…»
В высшей степени любопытно сравнить «Комуса» с соответствующими характерами Шекспира. Это сравнение как нельзя лучше определяет индивидуальность Мильтона и то новое, что он внес в литературу.
Прежде всего надо заметить, что комический элемент совершенно отсутствует в «Комусе». Ни одной улыбки, остроты или шутки вы не встретите на всем протяжении пьесы. Все строго, серьезно, даже важно. Вы ясно видите, что из глубины дремучего леса Мильтон читает вам нравоучение. Разодетое в блестящую одежду из «цветов и лунного света», нравоучение это не имеет, правда, в себе ничего скучного, но вместе с тем, составляя главное содержание пьесы, делает ее в значительной степени отвлеченной. В ней нет полного воплощения жизни, нет человеческого тела, румянца, смеха и слез, перед вами скорее бесплотные духи, символы Порока и Добродетели, парящие в ночном воздухе. Даже Комус, этот развратный сын Цирцеи и Бахуса, которого, казалось бы, его сладострастное тело должно было особенно тянуть к земле, и тот – лишь тень человека, аллегорическая фигура, выведенная для того, чтобы возбудить благонравное отвращение.
Из такого же материала, как Комус, Шекспир создал своего Фальстафа. «Фальстаф – опорный столб всякого непотребного места, сквернослов, игрок, утаптыватель мостовых, винная бочка, и до того гнусен, что невольно доставляет удовольствие. У него громадное брюхо, красные глаза, пьяная рожа, трясущиеся ноги; он проводит жизнь в таверне, облокотившись на стол, уставленный кружками, или завалившись спать на полу, за занавесью; просыпается он для того, чтобы богохульствовать, врать, хвастать и красть. Фальстаф такой же мошенник, как Панург, имевший 33 способа добывать деньги, из числа которых самый честный был воровство». Более отвратительной фигуры Мильтон не мог бы себе и представить. Этот кусок мяса вызвал бы в нем одно презрение, но вместе с тем Фальстаф – шекспировский любимец. Шекспир наделяет его таким остроумием и таким комизмом, что вся мерзость Фальстафа совершенно исчезает. Для Шекспира он – «отличнейший малый». В его поступках нет злости, он не имеет другого желания кроме того, чтобы посмеяться и позабавиться. Когда его ругают, он кричит громче всех, – с лихвой отплачивает крупные слова и обиды и никогда не сердится на своих обидчиков. Через минуту он уже сидит вместе с ними в каком-нибудь вертепе и пьет за их здоровье, как добрый приятель и товарищ. У него много пороков, скажете вы. Да, но он выставляет их напоказ так наивно, что ему невольно их прощаешь. «Послушай, Галь, – говорит он принцу, – ты знаешь, что наш праотец Адам и в состоянии невинности не избежал грехопадения. Где же устоять против него бедному Джону Фальстафу в нынешнее развращенное время? Ты видишь, что во мне больше мяса, чем в другом, следовательно, и грехов больше».
Ни к одному из своих действующих лиц Шекспир не выказал так явно своей симпатии, как к этой «винной бочке». Хвастун, пьяница, развратник – благодаря своему веселью, неистощимому остроумию, добродушию умного человека, отсутствию душевной низости, Джон Фальстаф – вне обычных условий презрения и гнева.
Строгий Мильтон должен был почувствовать отвращение к одной фигуре шекспировского героя, к его красным, налитым кровью глазам, его толстому брюху. Что бы сделал он, услышав его богохульства?
Трудно даже подыскать более яркий пример различия двух этих точек зрения на жизнь.
Глава III
Мильтон и революция.
В 1637 году, чтобы закончить свое образование, Мильтон отправился путешествовать по Европе. За два года он объехал Францию, Швейцарию, Италию, – и в этой последней стране пробыл особенно долго. Он посетил всех известных людей того времени, видел Галилея, измученного пытками, и его ненависть к папизму, инквизиции и религиозным преследованиям удесятерилась. В Италии ему пришлось много спорить о католичестве и протестантизме: он не скрывал своих убеждений, хотя и не напрашивался на то, чтобы вступать по их поводу в пререкания. Иезуиты были очень недовольны им за свободу мнений и следили за ним. Самое поучительное, что он вынес из своего путешествия, – это понимание того, как мучителен гнет клерикализма. «Лучшие люди Италии, – пишет он, – убедившись, что со мной можно говорить с полной откровенностью, выражали мне свою зависть, что я родился в свободной стране, где мысль и научное исследование шествуют без ярма. Сами они жаловались на свое положение, выражая свою ненависть и презрение к тиранам». Припомним, что в это время во всей Европе с ужасом и отвращением рассказывали о процессе Галилея – великого старца, брошенного в тюрьму инквизиции и подвергнутого всем истязаниям пытки.
Но я не стану следить за странствованием Мильтона из страны в страну, из города в город. Достаточно заметить, что он не изменил ни в чем своим строгим правилам даже под «влюбленным небом Италии» и только мог сказать впоследствии про себя:
Coelum non animum muto dum trauns mare ferror.
(Переехавши море и увидев другое небо, я остался каким был).
Мильтон вернулся из своего заграничного путешествия раньше, чем предполагал. Ему казалось неприличным оставаться вдали от родины, где «соотечественники и друзья вступили уже в смелую борьбу за свободу». Говоря о борьбе, Мильтон подразумевает лишь борьбу партий, обострившуюся зимой 1638/39 года, и то брожение, которое к этому времени резко проявилось в английском обществе. Недовольные Карлом и его сподвижниками настолько усилились числом и окрепли духом, что пытки и тюрьма перестали страшить их. Дело еще не дошло до открытого восстания с оружием в руках; старый режим, как бы предчувствуя свою скорую гибель, был еще строже, еще беспощаднее, – но его конвульсивная жестокость говорила каждому прозорливому человеку, что источник жизни исчезает из него.
Однако по возвращении в Англию Мильтону не сразу пришлось вступить в бой. В течение нескольких лет он должен был ограничиваться ролью постороннего зрителя. Поселившись в Лондоне, чтобы быть ближе к месту действия, он снова замкнулся в своем кабинете и предался своим любимым занятиям. Честолюбивая мечта тревожила его в это время; он думал создать для Англии такую же поэму, какие создали для Италии Данте и Тассо, и несомненно, что неясные еще образы «Потерянного Рая» уже возникали в его воображении. Он написал даже несколько строф произведения, которому предстояло на веки веков прославить его имя, – но его гений всегда отличался медлительностью и лишь при особенных обстоятельствах бывал способен достигать высоты. Если поэма и подвигалась вперед, – что, впрочем, мы можем лишь предполагать, – то ничто не предсказывало ей скорого окончания. На создание поэмы Мильтон смотрел как на дело всей жизни и, по его собственным словам, терпеливо ожидал, когда «Бог призовет его и просветит его мысли и сердце».