Через полгода Джек с изумлением обнаружил, что он уже не испытывает никакого трепета перед работой, в результате чего справляется с ней гораздо лучше. Кроме того, оказалось, что он преблагополучно забыл о существовании невесты, чему все были только рады.
У Рида появилось даже время, чтобы написать дюжину рассказов, романтичных и возвышенных. К счастью для Рида, большинство из них было отвергнуто всеми журналами. Впрочем, тогда он этому вовсе не радовался.
Наконец фортуна стала относиться к Джеку более милостиво, и некоторые его рассказы и даже стихотворения увидели свет. И Рид ожил.
К этому времени он взял один очень важный психологический рубеж — перестал чувствовать себя в Нью-Йорке чужеземным пришельцем, стал своим в нью-йоркской богеме — той единственной среде, которая призывно влекла его и манила. У этой богемы были свои кумиры, свои законы, свои традиции, так не похожие на те, что властвовали над огромным городом. У нее была даже своя столица, своеобразный нью-йоркский Монмартр, квартал поэтов, художников, артистов — он назывался Гринвич-Виллидж. В этом-то районе на Вашингтон-сквер, 42 поселился и Рид вместе с тремя приятелями по Гарварду: Робертом Эндрюсом, Аланом Озгудом и Робертом Роджерсом. Компания жила весело. Не было такой выходки, которая была бы сочтена в их кругу чересчур вольной или рискованной. Но в общем молодые повесы были бескорыстно преданы искусству и литературе, это было главным для них, несмотря на всю экстравагантность образа жизни. Порой дело доходило до курьезов.
Однажды в студии знакомого художника на Чарльз-стрит собралось шумное и нетерпимое в своих суждениях общество из непризнанных поэтов. Горячие дебаты затянулись за полночь. Когда в камине догорело последнее полено, стало холодно. Хозяин, недолго думая, швырнул на тлевшие угли стул. К утру в студии не осталось никакой мебели, а спору еще не виделось и конца. Тогда один из самых яростных оппонентов Джека, не желая оставлять поле битвы только потому, что у него уже коченел нос, отстегнул и швырнул в камин свою деревянную ногу! Потрясенный такой преданностью идее, Джек сдался.
Все часы, свободные от работы и литературных споров, Джек отдавал Нью-Йорку. Громадный, раздираемый тысячами противоречий город стал ему самым дорогим местом на земле. Через несколько месяцев Джек знал его, как собственную квартиру, начиная от роскошных особняков Пятой авеню и кончая мрачными каменными колодцами Гарлема, куда никогда не проникал луч солнца.
Через несколько лет он писал, вспоминая об этом периоде своей жизни:
«Я любил шагать по улицам от парящих в вышине величественных башен деловой части города, вдоль доков Ист-Ривер, вдыхая здесь запах пряностей и любуясь парусными судами, напоминавшими о далеком прошлом, через кишащий людьми Ист-Сайд, в границах которого разместилось множество чужеземных городков… С глубочайшим волнением наблюдал я отлив и прилив людского потока, стремящегося на работу и с работы, на запад и восток, юг и север. Я хорошо знал и Китайский квартал, и «Малую Италию», и квартал, населенный сирийцами, театр марионеток, бары Шарки и Максорли, меблированные квартиры и притоны бродяг на Бауэри; Хэймаркет, немецкий поселок и все ночные ресторанчики Тандерлойна.
Одну летнюю ночь я проспал на быке моста Вильямбург-Бридж; в другой раз я расположился спать в корзине для кальмаров на Фултон-Маркет, где при свете шипящих дуговых ламп сверкают красные, зеленые, золотистые морские рыбки. Я знакомился и с разгуливающими по улицам девицами, и с пьяными матросами с кораблей, только что приплывшими с другого конца света, и с испанскими портовыми грузчиками, живущими на нижнем конце Вест-стрит…
Чудовищно огромный город непрерывно разрастался, как злокачественная опухоль; в нем были и запущенные районы, в которых жизнь замирала, и площади и улицы, где давно уже царит веселый гомон роскошной и праздной жизни, тонущий в шуме и гаме окружающих их трущоб. Я знал и Вашингтон-сквер, где встречался с артистами и писателями, и с людьми, близкими к богеме, и с радикалами. Я посещал балы гангстеров в Таммани-холле… Не выходя за пределы квартала, где стоял мой дом, можно было пережить все приключения мира, а в пределах мили — познакомиться со всеми странами и народами.
В Нью-Йорке я впервые полюбил, впервые написал о том, что видел, испытав буйную радость творчества, — и узнал, наконец, что могу писать. Там я получил первое представление о современной мне жизни. Город и его жители были для меня открытой книгой; все имело свою историю, драматическую, полную трагической иронии и страшного комизма. Там я впервые понял, что действительность может превзойти все самые пылкие поэтические фантазии романистов средневековья».