Выбрать главу

Ближе, ближе. Какой-то груженный доверху, крытый брезентом немецкий грузовик переваливается по ухабам, едет в сторону Франции. Прямо сейчас. На грузовике снаряды, и среди них тот, что помечен моим номером. Он катится на запад по Прирейнской долине, и мне всегда хотелось увидеть, как он движется сквозь Шварцвальд, мне всегда хотелось увидеть, как он в глубокой, глубокой ночи надвигается на Францию — снаряд, с которым я должен встретиться. Он все ближе и ближе, и ничто не может его остановить, даже длань господня, ибо в меня вложен часовой механизм, и в него вложен часовой механизм, и в положенное время мы должны встретиться.

Америка надеется, что каждый выполнит свой долг, Франция надеется, что каждый выполнит свой долг, Англия надеется, что каждый выполнит свой долг, — каждый американский, и английский, и французский солдат. Но за каким чертом они позвали итальянцев? Видимо, и от них ждут выполнения долга. Мы идем, Лафайетт, и на полях Фландрии, там, где несчетными рядами стоят могильные кресты, расцветают маки. Так вздвойте же ряды крестов во славу маленькой старушки с гроссбухом, что день и ночь ведет свой счет и никогда не ошибается. О, трэ бьен, парлей ву франсей, давай-ка, милашка, сделаемся с тобой! Конечно же, сделаемся, чего там — за пять франков, за десять франков, или еще лучше — за два доллара? За два добрых старых американских доллара и стакан кукурузного виски? Господи, уж этот мне коньяк! Я всегда считал его отличным напитком, столько мне о нем говорили, а оказывается, он просто противный, дай-ка мне виски и скажи, как ты относишься к сторонникам сухого закона? Четыре миллиона наших уехало, четыре миллиона избирателей, но, по-моему, мы и без них не погибнем, лучше выйдем на улицу и поищем виски, доброе старое американское виски. Милый мой, золотой, дорогой, хороший, ты устал, ты одинок, тебе нужна подружка, что ж, посиди за столиком, потом ложись в постель, только не очень-то задерживайся, а то сейчас в Париже полно таких ребят, как ты, так что, пожалуйста, не слишком задерживайся.

Спрятанный под каким-то пологим холмом, возвышающийся над равниной словно грудь женщины, спрятанный под этим холмом в недрах никому не известного склада боеприпасов, притаился мой снаряд. Он готов. Поторапливайся, парень, поторапливайся, солдат, не опоздай, заканчивай все свои дела, у тебя осталось слишком мало времени.

Напой мне, мамзель, какой-нибудь быстрый джазовый мотив, пусть он прозвучит в этом древнем городе. Спой мне про Жанну д'Арк, про тру-ля-ля, про мадемуазель из Армантьера. Спой мне про магазин «Лафайетт», парлей ву франсей. Вставай с постели и давай будем прыгать, быстро-быстро прыгать, чтобы в воздухе — дым столбом, и сломаем все стулья, все окна, разнесем этот дом, будь он проклят, и пошевеливайся, парень, поживее, девка, налейте коньяк в свои жилы и погасите свет, а подойдет рождество — забейте в барабаны и вылезайте из окопов, посмотрите, каков Париж ночью, и побалуйтесь с девчонкой за пять франков, и трэ бьен парлей ву, все отлично, виски в моем брюхе, и маленькая старушка с гроссбухом, и она все считает, считает день и ночь, все быстрее и быстрее, все быстрее и шибче, все сильнее и резче, и быстрее, быстрее, быстрее…

Он прилетит, шелестя, и рыча, и дрожа. Прилетит с воем и хохотом, с визгом и жалобным стоном. Подлетит так быстро, что ты поневоле выбросишь вперед руки и бросишься его обнимать. Еще он не появится, а ты его уже почувствуешь и напряжешься перед встречей, и в момент вашего слияния задрожит земля — твое вечное ложе.

Тишина.

Что же это, что это, господи? Может ли человек пасть еще ниже, может ли стать еще меньше, чем я?

Усталость и удушье, судорожное изнеможение. Вся жизнь погибла, вся жизнь впустую, она стала ничем, даже того меньше, она лишь зародыш какого-то Ничто. Точно какая-то болезнь — наверное, от стыда. Какая-то слабость, словно умирание, слабость и дурнота. В самый раз помолиться. Господи, упокой меня, возьми меня и спрячь, дай умереть, о господи, как я устал, как я уже мертв, сколько жизни уже ушло из меня и уходит, о господи, спрячь меня, даруй мне мир и покой.

Глава пятнадцатая

Он продолжал морзить. Теперь уже не только из простого желания говорить — оно-то и заставило его начать все это. Он продолжал морзить потому, что не решался остановиться, не решался задуматься. Даже боялся задать себе простейший вопрос: сколько времени потребуется, чтобы сестра поняла, что я делаю? Ибо он знал — на это могут уйти месяцы, годы, если не весь остаток жизни. Весь остаток жизни морзить и морзить, когда достаточно было бы простого шепота, одного-единственного слова, двух-трех слогов, слетевших с губ, чтобы стало понятно, чего он хочет.