Выбрать главу

«Алло, Мэйсия!»

«Алло, Билл! Как поживаешь?»

«Отлично. Ты кончила свои дела?»

«Мы только что перемыли посуду».

«Я думаю, сегодня нас опять все подслушивают».

«И я так думаю».

«Разве они не знают, что я тебя люблю? Разве им этого недостаточно?»

«Может, и нет».

«Мэйсия, сыграй мне что-нибудь на пианино».

«Ладно Билл. А что сыграть?»

«Что хочешь, мне все нравится».

«Ладно, Билл. Подожди, я только закреплю трубку».

И тогда вдоль всего Капустного Ручья, и дальше на запад, — туда, за Денверские горы — по новеньким и удивительно прекрасным телефонным проводам лилась музыка. Как это было хорошо! Его мать, которая тогда еще не была его матерью и даже не помышляла об этом, подходила к пианино, единственному во всей округе, и играла «Голубая река Огайо» или «Мой дрозд белобровый». Она старательно играла эти пьесы от начала до конца, а отец, там, в Шейл-Сити, вслушивался и думал, как же это все-таки здорово — сидеть здесь, на целых восемь миль от ее дома, прижимать к уху эту черную штуковину и слышать музыку Мэйсии, дивной, прелестной Мэйсии.

«Ты все слышал, Билл?»

«Да, я слышал все. Просто замечательно!»

И вдруг в разговор бесцеремонно вмешивается кто-то посторонний, живущий где-нибудь, скажем, в шести милях восточнее или западнее:

— Мэйсия, я только что снял трубку и услышал вашу игру. Вы играете «На балу»? Если нетрудно, сыграйте, пожалуйста. Вы доставите большое удовольствие моей жене Клементине.

Тогда мать снова садилась за пианино, играла вальс «На балу», и где-то далеко неведомая Клементина слушала ее. Забыв о своих хозяйственных делах, оставив работу, фермерские жены приникали к телефонным трубкам и под музыку предавались мечтам, о которых их мужья и не подозревали. И в конце концов все жители этой глуши стали просить невидимую пианистку исполнять их любимые пьесы, а отец слушал ее в Шейл-Сити. В общем, ему это нравилось, но порой он, надо думать, терял терпенье и восклицал про себя: «Когда же они наконец поймут, что это — свидание по телефону, а не концерт?!»

…Звуки, звуки, звуки… Отовсюду звуки… Телефонный звонок то тише, то громче, а он болен и глух, он оглох и хочет умереть. Он мечется в непроглядной тьме, а телефон звонит далеко-далеко, и некому снять трубку. Далеко-далеко бренчит пианино, и он знает — это мать играет для мертвого отца, но еще до его смерти, еще тогда, когда она и не думала о нем, Джонни, своем будущем сыне.

Пианино звучит в такт звонку, звонок — в такт пианино, а на самом деле — это всего лишь мертвая тишина, и одиночество, и одно-единственное желание — слышать.

Вот луна озарила леса и луга, И птицы вздыхают, и ветер шуршит…

Глава вторая

Мать пела на кухне, он слышал, как она там поет, и звук ее голоса был звуком родного дома. Вновь и вновь она напевала один и тот же мотив. Слов не было. Только мотив. И пела она каким-то отсутствующим голосом, точно думала о чем-то другом, а пение было для нее лишь бесхитростным способом убить время. Она всегда пела, когда была чем-то занята.

Пришла осень. Тополя стали красно-желтыми. Мать работала и пела на кухне возле старой плиты, которую топили углем. Она помешивала яблочное повидло, пузырившееся в большом тазу. Или консервировала персики. От них по всему дому разливался густой пряный дух. Она варила желе. Над плитой висел мешок с фруктовой мякотью. Вязкий сок стекал сквозь мешковину в таз, на краях которого оседала плотная розоватая пена. А в середине таза сок был прозрачным и красным.

Дважды в неделю мать пекла хлеб. В леднике постоянно стоял кувшин с закваской, и она никогда не беспокоилась о дрожжах. Хлеб получался пышным и поджаристым, иногда поднимался на два-три дюйма над противнем. Вынув караваи из печи, мать смазывала коричневую корку сливочным маслом и давала хлебу остыть. Но еще вкуснее были булочки. Мать ставила их в печь с таким расчетом, чтобы они поспели к самому ужину. Булочки с пылу, с жару, — просто объеденье! Их разрезали, мазали маслом, и оно тут же плавилось; сверху накладывали какой-нибудь джем или варенье из абрикосов с орехами, и тогда ничто иное в рот не лезло, хотя на столе была и другая еда. А иногда, особенно летом, на ужин давали толстый ломоть хлеба с куском холодного сливочного масла. Посыплешь сверху сахаром — и никакого пирожного не надо. Или стащишь на кухне толстый кружок сладкого бермудского лука, положишь меж двух горбушек хлеба с маслом — и, хоть весь мир обойди, вкуснее ничего не найдешь.