Сейчас он изображает из себя оскорбленную добродетель, а сколько раз в присутствии многих он похвалялся своим безверием? Пусть-ка он вспомнит стих Ариосто, который относил к самому себе и, обуянный гордыней любил повторять?
О господи, самые невинные вещи хотят поставить ему в вину! Да, он часто вспоминал этот злополучный стих Ариосто, стараясь показать, каких пустяковых поводов было достаточно врагам, чтобы клеветать на него. Бруно нарочно рассказывает теперь этот эпизод иначе, чем он рассказывал его Мочениго и Грациано. Произошло это давно, еще в те годы, когда он носил одеяние послушника. Однажды гадали по книге Ариосто и ему выпал стих «Враг всякого закона, всякой веры». Этот случай кое-кто из монахов не преминул обратить против него. Стих, выпавший ему по жребию, они истолковали как аргумент, доказывающий его безверие!
Возмущения Бруно инквизиторы не разделяли. Ведь эти слова Ариосто очень нравились обвиняемому: он не уставал твердить, что они соответствуют его природе, и постоянно бахвалился этим.
Бахвалился? Никогда! Он ведь объяснил все, как было, и нет нужды слушать клеветников. Но его уверения пропадают впустую. Ввести в заблуждение ему никого не удастся – он только умножает доказательства своей неискренности. Как вел он себя в Венеции? На допросах притворялся раскаявшимся, молил принять его обратно в лоно церкви, клялся в корне исправиться, с радостью воспринять заслуженное наказание и впредь вести праведную жизнь. А каковы были его истинные намерения? О чем он говорил в камере? Он не скрывал от других заключенных своих планов. Если бы ему удалось обмануть Святую службу и вырваться из тюрьмы, то что бы он сделал? Он мечтал спалить монастырь и бежать за границу, к еретикам, которые высоко его ценят, чтобы там и дальше распространять пагубные учения и закончить создание секты «джорданистов»!
Ему напоминают его речи в венецианской тюрьме, бешеные приступы ярости, угрозы поджечь, обитель, бежать. Ему зачитывают то одно место из протоколов, то другое. Многие свидетельствуют против Бруно. Но он продолжает упорствовать в отрицании. Долгий и тяжелый допрос подходит к концу. Узника отводят обратно в темницу.
Какой все приняло неожиданный оборот! Он не терял надежды, что в Риме удовольствуются перед смотром венецианского процесса. Ждал дополнительных допросов, уточнений, проверок, ждал новых увещеваний и готов был опять твердить о своем глубочайшем раскаянии и молить о снисхождении. Да, его мучили сомнения, он нередко заблуждался, много грешил, но он никогда не был злонамеренном отступником и никогда умышленно не исповедовал ереси. Вероятность догадки, что Мочениго – единственная опора обвинения, повышала шансы Бруно на успех: он мог рассчитывать на сравнительно нетяжелое наказание и близкую свободу. Теперь все это рухнуло. Святая служба неизвестно какими путями раздобыла новых и, кажется, многочисленных свидетелей. А главное, убийственной силы удар нанесен основе основ поведения Бруно на процессе – попыткам создать у членов трибунала убежденность в искреннем его раскаянии. Сколько сил стоила Бруно эта постыдная комедия! Он то воздевал руки к небу, призывал в свидетели бога, возмущался наговорами, оскорбленный в своих лучших чувствах, негодовал, требовал справедливости, то с подкупающей; откровенностью делился своими сомнениями в вопросах веры, пылко порицал пороки прежней жизни, сетовал на глубину своего падения и, умоляя простить, никак не хотел подниматься с колен. Чего ему только не приходилось разыгрывать перед трибуналом!
Он проникновенно повторял идиотские формулы, из которых невежды сделали символ веры, когда ему хотелось кричать о бесконечной их глупости, он поддакивал спесивым педантам, Когда они городили абсурд за абсурдом. Ему претил вид торжествующей ослиности, а он должен был каяться – он, недостойный, видите ли, имел несчастье усомниться кое в чем из того, чему усердно поклоняются толпы! В нем клокотала ярость, временами от гнева он не; мог говорить, но Бруно подавлял в себе бунтаря и продолжал фарс, за который мог быть вознагражден свободой.
И все напрасно! Сколько бы их ни было, этих предателей из венецианской тюрьмы, и о чем бы еще они ни донесли трибуналу, они уже причинили непоправимый вред. Они уничтожили то, в чем заключалось единственное спасение Бруно, – веру в искренность его раскаяния. Покорный трибуналу, молящий о прощении узник или злостный ересиарх, который и в тюрьме продолжает совращать людей, кощунственно издевается над религией и надеется, одурачив судей, вырваться на свободу и приняться за старое?
Даже если показаниям соседей по камере будет отказано в юридической весомости, все равно они свое сделали: то, что прежде могло служить доказательством раскаяния, теперь становилось образцом искусного притворства.
Он старается вспомнить мельчайшие детали прошлого допроса, снова – в какой раз! – возвращается в Венецию, в грязную камеру, где он так долго сидел. С кем он тогда говорил об аде? Кому рассказывал о стихе Ариосто? Кого убеждал, что и Христос грешил? Разве в его натуре было шептать на ушко? Почти всегда, когда он говорил, его слушали все. Сколько их было в камере? То шесть человек, то больше. Иных выпускали, иных переводили в другие темницы, иных ссылали на галеры. Кажется, самыми старыми обитателями камеры были Иеронимиани, Сильвио и Серафино. В разное время водворили туда Джулио, Франческо, Маттео, Челестино, Комаскьо. А поздней осенью привели Грациано. Тогда уже не было ни Сильвио, ни Иеронимиани. Франческо болел. Кто предатели? Не один и не двое. Четверо или пятеро бывших товарищей!
На кого подумать? Ему нравился неразговорчивый Франческо, он охотно беседовал с Челестино, поддевал. Грациано, вышучивал набожность Маттео. Месяцами жили они вместе в душной, тесной клетке – разные Люди с разными привычками. Каждый должен был мириться с недостатками других.
Одних соседей по камере Джордано любил больше, иных меньше, но всегда смотрел на них, как на товарищей. Благословенное согласие редко царило в камере. Ссорились, бывало, и по пустякам. Да и сам Бруно не из уживчивых людей – насмешливый, вспыльчивый, острый на язык. Он издевался над монахами, не жалел крепких слов по адресу Грациано. А однажды, чтобы привести в чувство разбушевавшегося Челестино, отвесил ему пощечину.
Все было: и ссоры и добрый мир. Что значили мелкие распри, когда они, товарищи по несчастью, жили в постоянном, щемящем ожидании конца? Все они в лапах Святой службы. Им ли сводить никчемные счеты? Им ли подталкивать друг друга в костер?
Можно было, беснуясь, бегать по камере или цепенеть в немом отчаянии – свершившегося не изменить. Бруно поплатился за свою доверчивость. Среди людей, с которыми он был откровенен, оказались предатели. Кто они?
Новый допрос – новые обвинения. От него требуют, чтобы он рассказал о своем обыкновении поносить имя божье. Как он называл Спасителя? Как хулил приснодеву Марию? Какие ужаснейшие кощунства изрыгал, когда осмеивал вещи, священные для каждого христианина? Джордано удивлен. И ему, разумеется, случалось поминать имя господне всуе. Частностей он не припомнит, хотя мог сказать «божья сила» или что-нибудь в этом роде.
В сердцах он говаривал неподобающие вещи, когда сыпал оскорбительные слова на головы обидчиков, но он никогда не хулил святого имени.
А кто показывал кукиш небу? Кто называл Христа злодеем? Ему зачитывают свидетельские показания. Следует воздать должное похвальной обстоятельности инквизиторов: отборнейшие непотребства, которые Бруно присовокуплял к имени богоматери и Христа, были старательно внесены в протоколы. Но и это его не сбило. Он по-прежнему уверял, что кукиша небу не показывал и кощунственных речей не произносил.