По странному стечению обстоятельств, по отношению к самой Джордж Элиот эта успокоительная доктрина действительно оказалась справедливой: счастье любви, творчество и слава – все это неожиданно нахлынуло на нее как раз когда ей было около сорока лет.
В 1844 году мисс Эванс принялась за свою первую литературную работу – перевод «Жизни Христа» Штрауса. Перевод этот стоил ей многих трудов: она работала над ним почти три года и сама признавалась впоследствии, что ни на один из своих романов она не потратила столько трудов и усилий, как на этот перевод. Она очень добросовестно относилась к своей задаче и даже выучилась древнееврейскому языку, чтобы иметь возможность проверить все приводимые у Штрауса цитаты. Греческим и латинским языками она к тому времени владела уже довольно свободно. Под конец перевод несколько утомил ее; в письмах ее часто попадаются жалобы на эту отупляющую работу, на то, что «она больна Штраусом», и так далее.
Но тем не менее, когда перевод был закончен и сдан мистеру Чапману (будущему издателю «Westminster Review»), она вскоре снова принялась за переводную работу – «Сущность христианства» Фейербаха, которая тоже была издана Чапманом, и за сочинения Спинозы. Вообще, Мэри Анн, очевидно, собиралась познакомить английскую публику с целым рядом переводов классических сочинений по философии.
Но, погружаясь в глубины отвлеченного философского мышления, мисс Эванс в то же время была далеко не чужда тех вопросов, которые волновали ее современников. Она была восторженной поклонницей Жорж Санд и зачитывалась ее романами, хотя и не разделяла ее взглядов на любовь и семью. Она увлекалась также сочинениями Руссо и новейших французских социалистов. Когда на Западе разгорелась революция 1848 года, мисс Эванс со страстным вниманием следила за всеми перипетиями этой великой борьбы, и в письмах ее встречается много горячих прочувствованных слов по поводу революции. Так, она пишет мистеру Джону Сибри: «Ужасно рада, что Вы такого же мнения, как и я, о великой нации и ее деяниях. Ваш энтузиазм меня тем более радует, что я совсем не ожидала его. Я думала, что в Вас нет революционного огня, но теперь вижу, что Вы совершенно достаточно „sans cullotisch“ и не принадлежите к числу мудрецов, у которых разум настолько господствует над чувством, что они даже не в состоянии радоваться этому великому событию, так далеко выходящему за пределы повседневной жизни… Я думала, что мы переживаем теперь такие тяжелые дни, когда немыслимо никакое великое народное движение и что, по выражению Сен-Симона, наступил „критический“ исторический период, но теперь я начинаю гордиться нашим временем. Я бы с радостью отдала несколько лет жизни, чтобы быть теперь там и посмотреть на людей баррикады, преклоняющихся перед образом Христа, который первый научил людей братству». «Бедный Луи Блан! – пишет она позднее мистеру Брэю. – Газеты повергают меня в страшное уныние. Впрочем, да будет мне стыдно за то, что я называю его бедным! Настанет день, когда народ воздвигнет великолепный памятник ему и всем тем людям, которые в наши грешные дни хранили глубокую веру в то, что царству Маммоны настанет конец… Я просто боготворю человека, решившегося провозгласить, что неравенство талантов должно привести не к неравенству вознаграждения, а к неравенству обязанностей».
Впрочем, нужно заметить, что восторженные симпатии молодой девушки к французским революционерам и ее увлечение идеями социалистов – все это имело чисто платонический характер. Сама она всегда стояла в стороне от общественной жизни и, несмотря на свое теоретическое сочувствие к социализму, никогда не принимала никакого участия в социалистическом движении, начавшемся в Англии в 1860-х годах. У нее была натура совсем другого склада, и она всегда гораздо более интересовалась вопросами искусства и философии, чем политикой и общественными делами. Ее временное увлечение французской революцией как раз совпало с периодом ее наиболее страстного увлечения философией. Мисс Эдит Симкопс рассказывает в своих воспоминаниях о Джордж Элиот, что однажды, когда они гуляли с мисс Эванс в окрестностях Ковентри и разговаривали о философии, молодая девушка с жаром воскликнула: «О, если бы мне удалось примирить философию Локка с Кантом! Ради этого стоило бы жить». В одном из писем к мисс Геннель она пишет, что собирается приняться за самостоятельную работу и написать исследование «О преимуществе утешений, доставляемых философией, над утешениями, доставляемыми религией».
Но несмотря на утешения, доставляемые философией, личная жизнь ее в это время была очень невесела. Отец ее опасно заболел, и молодая девушка, сама постоянно страдавшая страшными головными болями и нервным расстройством, должна была посвящать почти все свое время уходу за ним. Болезнь отца и собственное почти постоянное нездоровье тяжело сказывались на ее настроении духа. Кроме того, ею поневоле иногда овладевало сознание, что молодость проходит (ей было уже 28 лет), что лучшие годы прожиты, и, хотя она и старалась утешать себя философскими размышлениями о том, что чем человек старше, тем он более способен к разумному наслаждению жизнью, – но надо думать, что эти утешения были не особенно действенны. По крайней мере, по письмам ее видно, что ей приходилось переживать много горьких минут под влиянием таких мыслей. Так, например, она пишет мисс Геннель: «Представьте себе неприятное положение бедного смертного, который просыпается в одно прекрасное утро и видит, что вся та поэзия, которая наполняла его жизнь еще вчера вечером, вдруг куда-то исчезла, и он остается один лицом к лицу с жестким и прозаическим миром столов, стульев и зеркал. Так оно бывает на всех ступенях жизни: проходит поэзия девичества, поэзия любви и замужества, поэзия материнства, и наконец исчезает даже поэзия исполнения долга, и тогда мы сами и все окружающее представляется нам в виде каких-то жалких соединений атомов… На меня иногда нападает какое-то странное умопомрачение, совершенно противоположное тому бреду, который заставляет больного предполагать, что тело наполняет собою все пространство. Мне, напротив, кажется иногда, что я все суживаюсь, уменьшаюсь и приближаюсь к математической абстракции – к точке».
Состояние здоровья отца все ухудшалось, и мисс Эванс оставалось очень мало свободного времени для себя. Тем не менее, она все-таки предприняла новую работу – перевод «Политико-теологического трактата» Спинозы. Спиноза был одним из ее самых любимых писателей, и она взялась за перевод, чтобы сделать его доступным для мистера Брэя, не знавшего латинского языка. Изучение Спинозы и перевод его доставляли ей большое наслаждение, но она почти не могла им заниматься, потому что проводила дни и ночи у постели умирающего отца.
Мистер Эванс умер в мае 1849 года, и после его смерти Мэри Анн осталась совсем одна на свете. Смерть отца сильно подорвала ее и без того расстроенное здоровье, так что друзья уговорили ее провести год за границей, в Швейцарии, чтобы укрепить свои силы. Она поехала с Брэями в Италию, а потом поселилась в Женеве, где провела около года. Полная перемена обстановки и мягкий швейцарский климат принесли ей большую пользу: она очень поздоровела, нервы ее укрепились, и она с новыми силами вернулась в Англию. Своим пребыванием в Женеве она осталась очень довольна. Особенно много наслаждений доставляла ей чудная швейцарская природа. «Женева с каждым днем мне все больше и больше нравится, – пишет она миссис Брэй. – Озеро, городок на берегах его, деревни с хорошенькими домиками, окруженными зеленью, и величавые снежные горы вдали – все это так прекрасно, что как-то не верится, что находишься на земле. Живя здесь, можно совершенно забыть, что на свете существуют такие вещи, как нужда, труд и страдания. Постоянное созерцание этой красоты действует на душу вроде хлороформа. Я чувствую, что начинаю погружаться в какое-то приятное состояние, близкое к бессознательности»…