Выбрать главу
Священником я мог бы стать Две сотни лет назад. Пугал бы адом прихожан, Имел бы дом и сад.
Но в злое время я рожден, Где райской нет красы. К тому ж прелат быть должен брит, А у меня — усы.
Бывала, впрочем, иногда Жизнь как счастливый сон. Тревоги прятал я свои Под сень зеленых крон.
Невежды, жили мы в мечтах. Теперь — весь мир иной. А вот тогда — пел дрозд в саду, Миря врага со мной.
Девичий стан, и абрикос, Плеск рыбы по весне, Лёт уток утром, бег коня — Все это — лишь во сне.
Но нынче сны запрещены, Таим мы жар души, И металлических коней Седлают крепыши.
Как жалкий червь, как евнух я, Не пущенный в гарем. Я и прелат, и комиссар, Иду, и пью, и ем.
По радио меня зовет К победам комиссар, Ну а прелат — он мне сулит Земной, надежный дар.
Воздушный замок снился мне… В явь вылились мечты. Я в этом времени — чужой. А Смит? А Джонс? А ты?[3]

Испанская война и другие события 1936—1937 годов нарушили во мне равновесие; с тех пор я уже знал, где мое место. Каждая всерьез написанная мною с 1936 года строка прямо или косвенно была против тоталитаризма и за демократический социализм, как я его понимал. В дни вроде наших нелепо, мне кажется, думать, что кто-либо сможет избежать подобных тем. Каждый, под тем или иным соусом, пишет о них. Вопрос заключается лишь в том, какую сторону принимаешь и каким подходам следуешь. И чем больше ты осознаешь свои политические пристрастия, тем больше у тебя возможностей действовать политическими средствами, не принося при этом в жертву свою эстетическую и интеллектуальную целостность.

Чего я больше всего желал последние десять лет, так это превратить политическую литературу в искусство. Исходный рубеж для меня всегда ощущение причастности, чувство несправедливости. И когда я сажусь писать книгу, я не говорю себе: «Хочу создать произведение искусства». Я пишу ее потому, что есть какая-то ложь, которую я должен разоблачить, какой-то факт, к которому надо привлечь внимание, и главная моя забота — постараться, чтобы меня услышали. Но я не мог бы написать книгу или даже большую журнальную статью, если они не будут одновременно и эстетическим переживанием. Любой, кто возьмет на себя труд проанализировать мое творчество, заметит, что даже там, где звучит откровенная пропаганда, будет много такого, что профессиональный политик сочтет неуместным. Я не могу, да и не хочу, совсем избавляться от того видения мира, которое я вынес из детства. До тех пор, пока я жив и здоров, я не перестану серьезно думать о стиле прозы, любить землю, получать радость от материальных вещей и от осколков того, что принято называть бесполезной информацией. Нет смысла пытаться подавить в себе все это. Задача в другом — в том, чтобы примирить эти присущие мне симпатии и антипатии с общественными по преимуществу, общими действиями, которые наш век неотвратимо возлагает на нас.

Это нелегко. Возникают проблемы композиции и языка, по-новому ставится проблема правдивости. Приведу лишь один пример, показывающий, какие не встречавшиеся ранее трудности возникают при этом. «Дань Каталонии», моя книга о гражданской войне в Испании, конечно же, откровенно политическое произведение, но в основном оно писалось с известной заботой и оглядкой на литературную форму. В ней, не подавляя собственные литературные позывы, я настойчиво пытался рассказать правду. Но среди прочего в книге этой есть длинная глава, полная выдержек из газет и других материалов, которая защищает троцкистов, обвиненных в то время в сговоре с Франко. Совершенно очевидно, что такая глава спустя год или два должна погасить интерес для любого обыкновенного читателя и погубить саму книгу. Уважаемый мною критик прочел мне об этом целую лекцию. «Зачем вы напичкали книгу всей этой чепухой? — спросил он меня.— Ведь, по сути, вы превратили хорошую книгу в чистейший журнализм». Но я-то знал то, что совершенно невинные люди были ложно обвинены. Если бы я не был возмущен этим фактом, я бы, возможно, никогда не написал бы эту книгу.

вернуться

3

Перевод А. Воронова.