Выбрать главу

Жиль сидел спиной к окну. Сиявшая над морскими родами луна вызывала у, него болезненные приступы воспоминаний… На память приходили минуты безумной, опьяняющей страсти, из-за которых он лишился всего. Он взял со стола лист бумаги и, тупо на него глядя, вертел в руке. На те недавние минуты страсти он променял все. Мысль была не нова; казалось, прошли века с тех пор, как она впервые пришла ему в голову. Променял все! От его самоуважения и чувства собственного достоинства не осталось и следа; казалось, все это теперь ничего для него не значит. Он утратил способность испытывать эти чувства. В припадке безумия он в одночасье собственными руками швырнул в грязь счастье любимой женщины, а вместе с ним и свое. Ее безмятежность, девичью скромность, достоинство — все это он грубо швырнул в грязь.

Машинально он перечитывал письмо еще и еще раз.

«Я пытался с тобою увидеться, но не смог. Когда ты рядом, у меня кровь закипает в жилах. Лучше, когда ты далеко, — лучше для тебя и для меня. Ничего не могу с собой поделать».

И все! Никакой надежды! Ни одно движение пера не принесло облегчения его изболевшейся душе.

Жиль держал лист бумаги так, чтобы его освещал лунный свет, и над ним ему чудилось лицо девушки, каким он видел его раз после той ночи — тонкое овальное лицо, холодное, как сам лунный свет, отведенные в сторону глаза — темные, бездонные, опущенные веки, черные круги под глазами, взгляд, который невозможно поймать, плотно сжатые губы, придававшие лицу какое-то чуть ли не жестокое выражение, бледные щеки, глубокая складка между бровями, а над всем этим — волны черных волос, отброшенных назад с невысокого лба.

Он читал в ее душе столько, сколько может прочесть в женской душе мужчина, и боль усиливала остроту его зрения. На лице Джослин он видел стыд, муки подвергшейся насилию скромности, раненую и кровоточащую гордость — гордость, которая никогда, ни единой секунды не позволяла девушке даже вообразить, что с ней может произойти такое. Он как будто читал ее мысль: «Я — само воплощение одиночества, но как-то случайно, втайне от всех стала воплощением стыда». Он понимал, что среди возникших у нее чувств было и физическое отвращение к нему, и желание его ранить, поскольку сама она была ранена. Он догадывался, чего ей стоило вести себя как ни в чем не бывало и являть миру личину вместо лица. Он знал, что она обладает мужеством, которому мог бы позавидовать он сам, и еще — неукротимой гордостью. Все это было написано на ее лице. Чего он так и не смог разглядеть — это ее загадочную женскую слабость, одно из основных и наиболее достойных жалости ее качеств.

Жиль встал со стула, отправился в гостиную и плеснул в стакан из сифона немного бренди. Выпив его, он вернулся в спальню. Раз или два он тихой поступью прошелся по комнате, сжав кулаки и по привычке заботясь, чтобы шаги его по голому скользкому полу не были слышны. Потом он засунул руку во внутренний Карман пиджака, достал оттуда револьвер и положил его в ящик стола. Сделав это, он издал какой-то странный смешок. Он таскал этот револьвер с собой вот уже три дня, и все это напоминало расставание со старым другом. Его успокаивало ощущение тяжести в кармане, напоминавшее ему, что он в любой момент может положить конец невыносимой пытке, которой подвергло его медленно текущее время.

Жиль со стуком захлопнул ящик, и звук этот означал, что все решено. Бренди прояснило его ум, и он понял, что выход из положения должен быть иным: ему придется испить чашу до дна. Он начал также понимать, что лишиться надежды для человека труднее и страшнее, чем ему казалось до сих пор, и все же, когда стук захлопнувшегося ящика отдался эхом в тишине комнаты, он почувствовал, что труднее и страшнее всего продолжать жить. Он все время сознавал, что никогда не сможет понять, какой из двух открывавшихся перед ним путей более правилен. Глубоко укоренившийся инстинкт — трусливо-героический — заставлял его жить, пока он в здравом уме.