Бурные события XX века заставляют всерьез задуматься над вопросом: не устарел ли Голсуорси? Многие критики относят его книги к литературе XIX столетия или помещают его «в самом конце шеренги»[15] реалистов века нынешнего. Но если окинуть внимательным взором творчество писателя, становится ясно, что оно всецело принадлежит XX столетию. В самом его начале Голсуорси сумел предугадать, до какой степени может быть унижен и обезличен человек (вспомним Фолдера из пьесы «Правосудие», Бикета из «Современной комедии», да и героя пьесы «Маленький человек»), не говоря уже о том, до чего людская жестокость может довести животное (рассказ «Черпая мадонна»). Не знал он лишь, до чего дойдет в дальнейшем это безличное, механическое изуверство — газовые камеры и напалм, всеобщая слежка за людьми и концентрационные лагеря, тотальный идеологический контроль и разгул терроризма. Все творчество писателя — это крик души человека, ужаснувшегося черствости и бездуховности людей, пытающегося пробудить в их душах человечность, восстановить утраченную способность воспринимать Красоту. И на этом пути он добивается того, к чему, по собственным его словам, должен стремиться каждый художник, — «достигает высот прекрасного».
Друг и биограф Голсуорси X. Мэррот вспоминает, что сказал о писателе Генри Джеймс: «Голсуорси в такой же степени служит делу гуманизма вообще, как и литературе в частности».
Л. Кудрявицкий
ДЖОСЛИН
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава 1
Легкий смех донесся из-за зеленых ставней в окнах одной из комнат отеля «Милан». Он неприятно резанул слух Жиля Легара, сидевшего скрестив ноги на залитой солнцем каменной террасе и, быть может, впервые за десять лет задумавшегося над положением вещей. Жиль наклонился и допил кофе, потом не спеша встал и устремил взгляд вниз, на пересыхающую речку, скудные воды которой спешили добраться до безмятежного моря. Он был наедине с солнечным светом, ярко освещавшим его лицо и, казалось, изучавшим его. Неосознанная, сглаженная воспитанием мужская самоуверенность Жиля так давно спасовала под напором обстоятельств, что это наложило на него заметный отпечаток.
Его загорелое овальное лицо на мгновение приобрело свой естественный бледный оттенок, серые глаза закрылись, квадратный подбородок упрямо выступил вперед, тонкие изогнутые черные усы поникли, казалось, больше обычного, складки возле рта и вокруг глаз обозначились резче, отчего очертания лица стали походить на выбитый на монете профиль. Высокая, хорошо сложенная фигура Жиля казалась худощавой и унылой.
Ему все-таки напомнил о себе тот непреложный факт, что в жилах его текла кровь, полноводный поток крови, звеневший в висках и пульсировавший в ладонях при одном лишь прикосновении той, кто подчинила себе его помыслы и волю, даже при ее взгляде. Он изменился, совершенно изменился; он чувствовал теперь, что совсем не знает себя, что его заметная окружающим сдержанность, кажущаяся сдержанность, — это единственное, что ему осталось, последняя преграда, отделявшая его от бездны, глубину которой он только что пытался измерить.
Чтобы поглубже забросить лот в беспокойные воды действительности, он решительно пересек террасу и прислонился к полуоткрытой балконной двери, за которой в затененном ширмой углу просторной комнаты полулежала в инвалидном кресле одетая в белое женщина; она с карандашом в руке читала книгу, временами делая в ней пометки. Когда его фигура загородила свет, женщина подняла глаза.
— А, Жиль! Я сегодня так долго пе имела удовольствия тебя видеть. Будь любезен, подай мне ту маленькую зеленую книжку со стола. Можешь пе оставаться со мной, je n’suis pas bon compagnon[16]. Мне нездоровится, так что я лежу и читаю моего любимого Толстого.
Ее бледное, болезненно-желтоватое лицо осветилось улыбкой благодарности, когда он положил книгу рядом с ее креслом.