С этими оговорками возникает риск уничижения оригинальности ранних гуманистов до той степени, что они покажутся не более чем переходной интермедией между схоластами и гуманистами XVI века. Уже в период Позднего Возрождения об этом задумывались. Сэмюэл Дэниел писал в 1603 году:
Не будет ли самым явственным невежеством говорить – как о преемственности учености в Европе, так и об общем порядке вещей, – что «все находилось в плачевно обезображенном состоянии в те непросвещенные времена, от упадка Римской империи до тех пор, пока Рейхлин [Rewcline], Эразм [Erasmus] и Мор [Moore] не возродили свет латинского языка»? Когда за три сотни лет до них, примерно когда Тамерлан обрушился на Европу, Франческо Петрарка [Franciscus Petrarcha] (который, без сомнения, тоже нашел тогда, кому подражать) продемонстрировал все лучшие представления об учености в такой степени совершенства как в латинском языке (в прозе и в поэзии), так и в народном итальянском, что последующие умы и по сей еще день не особенно его превзошли… Одновременно с Петраркой жил его ученик Боккаччо [Boccacius], и приблизительно в то же время – Иоанн Равеннский [Iohannis Rauenensis], и от них, tanquam ex equo Troiano, будто вышли все те знаменитые итальянские Писатели: Леонардо Аретинский [Leonardus Aretinus], Лоренцо Валла [Laurentius Valla], Поджо [Poggius], Бьондо [Biondus] и многие другие. Затем, Мануил Хрисолора [Emanuel Chrysoloras], Константинопольский господин, известный своей ученостью и достоинством, был нанят Иоанном Палеологом [Iohn Paleologus], императором Востока, просить о помощи христианских правителей…, остался в Венеции, и преподавал там греческий язык, который до этого был забыт на семьсот лет. Последовали за ним Виссарион [Bessarion], Георгий Трапезундский [George Trapezuntius], Феодор Газа и другие, перенося Философию, выбитую турками из Греции, в христианство. Вслед за этим произошло то могучее слияние учености в этих областях, которая, вернувшись как per postliminium, и соединившись затем с новоизобретенным печатным станком, распространилась воистину в более вселенском масштабе, чем когда-либо на свете…[6]
Ранние гуманисты, может быть, и использовали устаревшие руководства за неимением лучших, однако они отдавали себе в этом отчет; их способ подражать классическим образцам и впрямь отражает позднесредневековые формульные подходы artes dictaminis, но они старались относиться к делу не так механически, как нотариусы, и их образцы в любом случае различались. Прежде всего, ранние гуманисты были полны решимости снова овладеть языком Цицерона и работать в его рамках – и к делу они приступили со свежими силами и задором.
Именно это, конечно, мешает нам сопереживать им, поскольку мы не воспринимаем сочинение, имитирующее латынь Цицерона, как самостоятельную ценность; мы чутки лишь к довольно эпизодическим проявлениям гуманизма – к речи о достоинстве человека, республиканской пропаганде некоторых флорентийских гуманистов, описаниям пейзажей у Вергилия и тому подобному. Тем не менее именно в имитации Цицерона заключены сущность и героический пафос ранних гуманистов: все их силы ушли на то, чтобы возвратить языковые средства, утраченные за тысячу лет. В средневековой латыни, и особенно в национальных языках, произошедших от народной латыни, – итальянском, французском, провансальском и испанском в их богатом местном разнообразии – многие из усложненных и усовершенствованных лексических и грамматических средств классической латыни отсутствуют. Макиавелли в воображаемом диалоге с Данте спрашивал его об использовании в Божественной комедии такого большого количества латинских слов; Данте объясняет: «…perché le dottrine varie di che io ragiono, mi constringono a pigliare vocaboli atti a poterle esprimere; e non si potendo se non con termini latini, io gli usavo…»[7] И хотя перед нами взгляд на ситуацию, в которой оказался Данте, из чинквеченто, это действительно так; чтобы сказать нечто сложное и ясное, использовали латинский язык. Но тот латинский язык, на котором Данте писал свои прозаические трактаты, в том числе трактат De vulgari eloquentia, еще не обладал масштабом дифференциации и точностью классического языка, реконструированного гуманистами. Человек в 1300‐м не мог формулировать свои мысли столь же аккуратно, как это стало возможно к 1500‐му; разницу можно измерить в потерянных и обретенных категориях и конструкциях. Восстановить этот рабочий аппарат, вновь овладеть идеями, которые содержались не только в таких словах, как decus или decor, но и в наклонении, подобно латинскому сослагательному, – идеями, зачастую не переносимыми в элементы других языков того времени, – было задачей значительно более серьезной, чем tour de force грамматиков; подразумевалась реорганизация сознания на более сложном уровне. Тот факт, что естественной выразительной силой могли пожертвовать в угоду дотошности, и то, что сами ранние гуманисты не столь уж ловко обращались с языковыми средствами, открытие которых заново так их увлекало, значения в данном случае не имеет.
6
7
Discorso o dialogo, intorno alla nostra lingua // Opere storiche e letterarie / Ed. G. Mazzoni, M. Casella. Firenze, 1929. Р. 774. [Перевод цит. по: