— Слава богу, нет!
— Тогда ты едва ли вправе судить. Мне вот довелось попасть в такое положение, и в этом-то все и дело. Надо иметь в себе хоть каплю мужества и достоинства, чтобы признать это. Я многие годы жил холостяком и даже не подозревал о том, что, приведя женщину в церковь и надев ей на палец кольцо, стану виновником постоянной, повседневной трагедии, которая выпала на нашу с ней долю.
— Ну, хорошо, я готов согласиться, что можно отпустить ее при условии, что она будет жить одна, но если она уйдет к любовнику — это же совсем другое дело.
— Ничуть. Ведь она скорее, как мне кажется, предпочтет свое нынешнее жалкое положение обещанию жить с ним врозь. Пусть решает сама. Это ведь совсем не то, что изменить мужу, продолжать жить с ним вместе и обманывать его… Между прочим, она вовсе не сказала определенно, что будет жить с ним как жена, хотя мне кажется, именно к этому идет дело… Насколько я понимаю, их чувство не низменное, не чисто плотское, вот в чем беда, потому что такая связь может оказаться прочной. Я не думал посвящать тебя в это, но в первые недели после женитьбы, когда ревность еще мешала мне рассуждать здраво, я как-то вечером спрятался в школе, когда они были там вдвоем, и подслушал их разговор. Теперь мне стыдно вспоминать об этом, хотя, по-моему, я всего-навсего осуществлял свое законное право. Так вот, мне пришлось тогда убедиться, что их связывает какое-то необычайное духовное сродство и взаимопонимание, исключающее всякий намек на непристойность. Их высшее желание — быть вместе, делиться переживаниями, надеждами, мечтами…
— Платоническая любовь!
— Нет. Уж скорее как у Шелли. Они напоминают мне этих… как же их имена… Лаона и Цитну или, пожалуй, Поля и Виргинию. Чем больше я думаю, тем больше склоняюсь на их сторону.
— Но если бы все так поступали, это привело бы к полному распаду семейных устоев. Семья перестала бы существовать как общественная ячейка.
— Да, я совсем запутался, — грустно сказал Филотсон. — Я ведь, если помнишь, никогда не был силен в спорах. И все-таки непонятно, почему женщина с детьми, но без мужа не может быть этой самой ячейкой.
— Вот тебе на! Матриархат!.. И она тоже так рассуждает?
— О нет. Она и не подозревает, что за последние полсуток я кое в чем перещеголял ее!
— Но это же вызов общественному мнению! Боже милостивый, вот будет разговоров в Щестоне!
— Возможно. Не знаю, просто не знаю!.. Как я уже сказал, я человек сердца, а не рассудка.
— Ладно! — сказал Джиллингем. — Давай запьем это дело и не будем принимать его близко к сердцу.
Он принес из кладовой бутылку сидра, и оба основательно к ней приложились.
— Ты, по-моему, расстроен и немного не в себе, — продолжал Джиллингем. — Возвращайся-ка домой и постарайся примириться с причудами жены. Только не отпускай ее. Я со всех сторон слышу, что она у тебя просто очаровательна.
— О да! В том-то все и горе! Однако я не могу больше задерживаться, ведь мне еще столько идти до дому.
Провожая Филотсона, Джиллингем прошел с ним около мили и, прощаясь, выразил надежду, что, несмотря на необычность их сегодняшней беседы, она послужит к возобновлению их старой дружбы.
— Смотри же, не отпускай ее! — крикнул он из темноты вслед Филотсону.
— Да, да! — донеслось в ответ.
Но когда Фидотсон остался один под покровом ночи, в полной тишине, нарушаемой лишь журчаньем ручейков, сбегавших в Стаур, он прошептал:
— Итак, дружище Джиллингем, у тебя не нашлось более убедительных доводов!
А Джиллингем, возвращаясь домой, бормотал:
— Выпороть ее хорошенько, чтобы опомнилась, — вот и все!
Наутро за завтраком Филотсон сказал Сью:
— Можешь уходить с кем хочешь. Даю тебе полное и безоговорочное согласие.
Придя к такому заключению, он все больше и больше убеждался в его правильности. Спокойное сознание, что он исполняет долг перед женщиной, которая находится всецело в его власти, заглушало в нем тоску расставания с ней.
Прошло несколько дней, и настал вечер, когда они в последний раз сели ужинать вместе. Небо было облачное, дул ветер, редко затихающий в этой возвышенной местности. В памяти Филотсона надолго запечатлелась тонкая гибкая фигурка Сью, когда она вышла в тот вечер к чаю, ее бледное, осунувшееся лицо с выражением трагической обреченности, сменившей ее былую жизнерадостность, и то, как она, сидя за столом, бралась то за один, то за другой кусок, но ничего не могла есть. Ее нервность объяснялась боязнью как-нибудь задеть Филотсона, хотя на посторонний взгляд могло показаться, что она недовольна необходимостью терпеть общество Филотсона и в эти последние минуты.
— Ты бы съела ветчины или яйцо, взяла бы что-нибудь к чаю. Нельзя же отправляться в дорогу, не съев ничего, кроме хлеба с маслом!
Она взяла ломтик ветчины; разговор шел лишь об обычных хозяйственных делах: где лежат ключи от шкафов, какие счета оплачены и все такое прочее.
— Я ведь холостяк по натуре, Сью, — сказал Филотсон, мужественно стараясь рассеять ее смущение. — Мне не так уж скучно будет без жены, не то что другим мужчинам, которые быстро привыкают к семейной жизни. К тому же меня сейчас увлекает мысль написать книгу "Римские древности в Уэссексе", это заполнит мой досуг.
— Если ты пришлешь мне часть, рукописи для переписки, я охотно сделаю это, как прежде, и в любое время, — с кроткой готовностью сказала она. — Мне очень хотелось бы чем-нибудь помочь тебе… как другу.
— Нет, — после некоторого раздумья сказал Филотсон, — если уж расставаться, так совсем. Вот почему я не спрашиваю тебя ни о твоих намерениях, ни даже об адресе. Кстати, тебе в дорогу нужны деньги. Сколько тебе дать?
— Что ты, Ричард! У меня и в мыслях не было уезжать от тебя на твои деньги! Да мне деньги и не нужны, на первых порах мне хватит своих, а там поможет Джуд…
— О нем я ничего не хотел бы слышать. Ты абсолютно свободна и можешь действовать по своему усмотрению.
— Я хочу только сказать, что я взяла с собой две смены белья и кое-что из моих личных вещей. Прошу тебя, загляни в мой чемодан, пока он не заперт. Кроме того, есть еще небольшой сверток, который пойдет в чемодан Джуда.
— С какой стати я буду осматривать твой багаж! Я готов отдать тебе три четверти всех вещей, чтобы они не обременяли меня. Мне дороги только вещи, принадлежавшие моим родителям. Все остальное можешь забрать, когда тебе вздумается.
— Этого я никогда не сделаю.
— Твой поезд отходит в половине седьмого? Сейчас без четверти шесть.
— Ты… Ты, кажется, не очень огорчен, что я уезжаю, Ричард?
— Пожалуй, что нет.
— Я очень, очень признательна тебе за то, что ты так поступил. Как ни странно, но с тех пор, как ты опять стал для меня не мужем, а только моим старым учителем, я почувствовала, как сильно привязана к тебе. Не буду уверять, что это любовь, ты знаешь, что нет, но ты дорог мне как друг. Во всяком случае, я действительно считаю тебе своим другом.
Сью прослезилась при этих словах, но тут как раз подошел омнибус, идущий на станцию. Филотсон уложил наверх ее багаж, помог ей сесть и сделал вид, будто целует ее на прощанье: она поняла его и ответила тем же. Видя, как спокойно они прощаются, кондуктор омнибуса решил, что Сью уезжает куда-нибудь погостить.
Вернувшись домой, Филотсон поднялся наверх и открыл окно, выходящее в ту сторону, куда ушел омнибус. Стук колес скоро замер вдали. С искаженным, как от боли, лицом Филотсон спустился вниз, надел шляпу, и выйдя из дома, прошел около мили в том же направлении. Потом внезапно повернул и пошел обратно.
Не успел он войти в дом, как из комнаты окнами на улицу раздался голос Джиллингема:
— Я никак не мог достучаться, увидел, что дверь открыта, вошел и устроился здесь. Я ведь обещал зайти, помнишь?
— Да, Джиллингем, и я очень рад, что ты пришел именно сегодня.
— Как поживает миссис…
— Очень хорошо. Она уехала — только что уехала. Вот чашка, из которой она пила всего час назад, а вот тарелка, с которой… — Он почувствовал комок в горле и, отвернувшись, молча стал сдвигать посуду в сторону. — Кстати, ты пил чай? — через некоторое время спросил он более твердым тоном.