Но Филотсон не желал слушать своего друга.
— Мне все равно, — заявил он. — Я не уйду, пока меня не выгонят, хотя бы потому, что, уходя добровольно, я как бы признаю, что поступил неправильно. А между тем я с каждым днем все более убеждаюсь, что я прав и перед богом, и с точки зрения простой, неизвращенной человечности.
Джиллингем понимал, что его строптивый друг не сможет долго отстаивать такие взгляды, но не стал спорить, и не прошло и четверти часа, как Филотсоку вручили официальное уведомление об увольнении. Чтобы написать его, члены комитета специально задержались после ухода учителя. Он заявил, что не согласен с увольнением, и передал дело на решение собрания горожан, куда к отправился сам, хотя выглядел совсем больным и Джиллингем уговаривал его остаться дома. Филотсон взял слово и так же твердо, как в разговоре со своим другом, возражал против решения комитета, утверждая, что речь идет о его личных, семенных делах, которые никого не касаются. Комитет опроверг его заявление, указав, что всякие ненормальности в личной жизни учителей также подлежат контролю со стороны комитета, поскольку они затрагивают нравственность обучаемых. На это Филотсон ответил, что не видит, каким образом проявление милосердия может повредить нравственности.
Зажиточные и уважаемые граждане города, как один, ополчились против Филотсона, но, к немалому его удивлению, у него оказались и неожиданные защитники числом более десяти человек.
Как уже говорилось выше, Шестон служил пристанищем разного рода бродягам, стекавшимся в Уэесекс на многочисленные базары я ярмарки в летние и осенние месяцы. И вот, хотя Филотсон никогда не водил с ними компании, они доблестно выступили в защиту заведомо проигранного дела. В числе их были два коробейника, владелец тира с двумя помощницами, заряжавшими ружья, два боксера, хозяин карусели, пряничник, две торговки метлами, выдававшие себя за вдов, и владельцы силомера и качелей.
Эта благородная фаланга сочувствующих и еще несколько присоединившихся к ним независимых, у которых семейная жизнь тоже шла не совсем гладко, подходили к Филотсону и горячо пожимали ему руку, после чего в таких сильных выражениях высказывали свое мнение собравшимся, что дело дошло до потасовки, в пылу которой было разбито три окна и сломана классная доска, манишка городского советника оказалась залита чернилами, а церковного старосту так ударили картой Палестины, что голова его насквозь проткнула Самарию; много было наставлено синяков и разбито носов, в том числе, к общему ужасу, нос приходского священника, пострадавшего от усердия какого-то просвещенного трубочиста, ставшего на сторону Филотсона. Увидев кровь на лице священника, Филотсон чуть не застонал от сознания неловкости и унизительности происшедшего и горько пожалел, что не принял предложенную ему отставку, а вернувшись домой, почувствовал себя так плохо, что слег и на другой день не смог встать с постели.
Это прискорбное и нелепое событие явилось для него началом серьезной болезни. Он лежал в своей одинокой спальне в том трогательно-грустном настроении, какое бывает у пожилого человека, осознавшего, что жизнь его как в общественном, так и в личном плане сложилась неудачно. Джиллингем навещал его по вечерам и однажды завел разговор о Сью.
— Ей все равно, есть я или нет, — сказал Филотсон. — С чего бы ей мною интересоваться?
— Она не знает, что ты болен.
— Тем лучше для нас обоих.
— Где же она теперь живет со своим любовником?
— Наверное, в Мелчестере. По крайней мере, раньше он жил там.
Джиллингем вернулся домой, подумал и написал Сью анонимное письмо с расчетом, что оно как-нибудь дойдет до нее; письмо он вложил в конверт, адресованный на имя Джуда в кафедральный собор. Оттуда оно было направлено в Мэригрин, в Северном Уэссексе, а из Мэригрин в Олдбрикхем его переслала вдова, в свое время ухаживавшая за бабкой Джуда, так как только она одна и знала его теперешний адрес.
Через три дня вечером, когда солнце во всем своем великолепии склонялось к закату над долиной Блекмур и окна Шестона казались жителям этой долины огненными языками, больному учителю послышалось, что кто-то подъехал к дому, и через минуту в дверь спальни постучали. Филотсон не ответил, дверь нерешительно приоткрылась, и вошла Сью.
На ней был светлый весенний костюм, и в ее появлении было что-то призрачно-нереальное, словно в комнату впорхнул мотылек. Он взглянул на нее, покраснел, хотел было что-то сказать, но удержался.
— У меня нет тут никаких дел, — начала она, наклонив к нему испуганное лицо. — Но до меня дошли слухи, что ты болен, серьезно болен, и вот, зная, что ты допускаешь возможность иных отношений между мужчиной и женщиной, чем плотская любовь, — я приехала.
— Я не так уж серьезно болен, дружок мой. Мне просто нездоровится.
— Этого я не знала. Боюсь, что в таком случае мой приезд ничем не оправдан.
— Да, да. Пожалуй, тебе лучше было бы не приезжать. То есть я хочу сказать, что ты чуточку поспешила. Ну да ладно, пусть будет так. Ты, наверное, ничего не слышала о событиях в нашей школе?
— Нет. А что?
— Я ухожу отсюда на другое место. Не поладил со школьным комитетом, и мы решили расстаться — вот и все!
Ни в эту минуту, ни после Сью даже не догадывалась о том, какие неприятности он навлек на себя, дав ей свободу. Ей это просто не приходило в голову, а новостей из Шестона она не получала. Они немного поговорили о том, о сем, и когда ему был подан чай, он приказал изумленной маленькой служанке принести чашку чаю Сью. Эта молодая особа интересовалась их делами гораздо больше, чем они предполагали: спустившись в кухню, она возвела глаза к небу и в совершенном изумлении всплеснула руками. Во время чаепития Сью подошла к окну.
— Какой чудесный закат, Ричард! — проговорила она задумчиво.
— Они почти всегда хороши, когда смотришь отсюда, наверное, потому, что лучи пронизывают туман над долиной. Но это не для меня: солнце не заглядывает в сумрачный угол, где я лежу.
— А может, ты полюбуешься им хоть сегодня? Небо словно разверзлось над нами!
— И хотел бы, да не могу.
— Я помогу тебе.
— Нет… Кровать невозможно передвинуть.
— А вот посмотри, что я сделаю.
Она сняла со стены вращающееся в раме зеркало и поставила его на подоконник так, чтобы в нем отражался закат, а затем стала поворачивать до тех пор, пока отраженные лучи не упали на лицо Филотсона.
— Ну вот, теперь тебе видно, какое солнце огромное и яркое! — воскликнула она. — Я уверена… я так надеюсь на то, что оно тебя подбодрит!
В голосе ее была ласковость раскаявшегося ребенка, который не знает, чем еще он может загладить свою вину.
— Странное ты создание, — печально усмехнулся Филотсон, когда в глаза ему блеснуло солнце. — Вздумала вдруг приехать ко мне после всего того, что между, нами произошло!
— Не будем ворошить прошлое! — быстро сказала она. — Мне надо доспеть на омнибусе к ближайшему поезду. Джуд не знает, что я здесь, потому что его не было дома, когда я выезжала, так что мне надо поскорее вернуться. Я так рада, что тебе лучше, Ричард. Ты ведь не чувствуешь ко мне ненависти? Ты всегда был таким добрым моим другом!
— Рад слышать, что ты так думаешь, — хрипло проговорил он. — Нет, ненависти к тебе я не чувствую.
Пока шел этот отрывистый разговор, в комнате быстро стемнело. Когда принесли свечи и Сью было пора уезжать, она вложила свою руку в руку Филотсона, вернее, лишь слепа коснулась ее, так мимолетно было это движение. Она отвернулась, и Филотсон заметил при этом, что у неё задрожали губы и слезы набежали на глаза. Когда она почти совсем затворила за собой дверь, он вдруг позвал ее?
— Сью!
Он понимал, что ему не следует этого делать, но не мог удержаться. Она вернулась.
— Сью! — прошептал он. — Хочешь, помиримся? Оставайся… Я все прощу, все забуду.