— Напротив, здесь много умных людей, раз на них оказывают большее влияние идеи, а не действия. Ну и потом, у меня есть помощник гораздо более могущественный, чем все философы мира.
— Кто это?
— Усталость… Уже около шестнадцати веков во Франции господствует монархия, и французы от нее устали.
— Поэтому они свергнут монархию?
— Да.
— Ты в это веришь?
— Разумеется.
— И ты их подталкиваешь, подталкиваешь?..
— Изо всех сил.
— Глупец!
— Что?
— Какой тебе будет прок от свержения монархии?
— Мне — никакого, но наступит всеобщее счастье.
— Я сегодня в хорошем расположении духа и готов потерять время на то, чтобы тебя послушать. Так объясни же мне, во-первых, как ты собираешься достичь счастья, а во-вторых, что такое счастье.
— Как я достигну счастья?
— Да, счастья для всех или свержения монархии, что для тебя равносильно всеобщему благоденствию.
— Существующее министерство — последний оплот монархии. В него входят умные, предприимчивые, отважные люди, способные еще лет двадцать поддерживать дряхлый и шаткий трон. Вот они и помогут мне опрокинуть его.
— Кто? Твои философы?
— Да нет, философы, напротив, помогают ему удержаться.
— То есть как? Философы поддерживают министерство, которое поддерживает монархию? Ну и дураки же эти философы!
— Дело в том, что сам министр — философ.
— Теперь понимаю: философы правят с помощью этого министра. Значит, я ошибся: они не дураки, а эгоисты.
— Я не собираюсь спорить о том, кто они, — проговорил Бальзамо, теряя терпение, — это мне неизвестно; я только знаю, что, если теперешнее министерство падет, все возопят против кабинета, который придет ему на смену.
Ведь против него будут, во-первых, философы, во-вторых, парламент: философы выразят недовольство, парламент тоже; министерство начнет преследовать философов и упразднит парламент. Тогда дух и материя создадут некий тайный союз, оппозицию — настойчивую, упрямую, постоянную. Она непрерывно будет нападать на все, подкапываться подо все, расшатывать все. На месте парламента будут судьи, назначенные королем. Этих судей обвинят — и справедливо — во взяточничестве, продажности, беззаконии. Народ взбунтуется, и королевская власть столкнется с людьми образованными в лице философов, с буржуазией в лице парламентов и с народом — самим по себе. А народ — это рычаг, который искал Архимед; этим рычагом можно поднять весь мир.
— Хорошо, но и после того, как ты приподнимешь мир, наступит день, когда он снова упадет!
— Да, но, падая, королевская власть разобьется.
— А когда она разобьется, я буду пользоваться твоими ложными образами и говорить твоим высокопарным языком, — итак, когда рассыплется монархия, что восстанет из руин?
— Свобода.
— Так французы станут свободными?
— Это рано или поздно произойдет.
— И все будут свободны?
— Все.
— Во Франции, стало быть, появится тридцать миллионов свободных людей?
— Да.
— И ты веришь, что среди этих тридцати миллионов не найдется хоть один человек, у которого будет больше мозгов, чем у других? И вот в одно прекрасное утро он отберет свободу у своих двадцати девяти миллионов девятисот девяноста девяти сограждан, чтобы иметь самому чуточку больше свободы. Помнишь, у нас в Медине была собака? Она всю еду пожирала одна.
— Да. Но в один прекрасный день собаки собрались и придушили ее.
— Так то собаки! Люди слова бы не сказали!
— Вы ставите человеческий ум ниже собачьего, учитель?
— Да ведь тому есть подтверждения!
— Какие же?
— Кажется, у древних был Октавиан Август, а у современников — Оливер Кромвель, которые, с жадностью пожирали пирог: один — римский, другой — английский. А те, у кого они его вырвали, не только ничего не предприняли, но и никак не выразили своего возмущения.
— Даже если предположить, что появится такой человек, не надо забывать, что он смертен, он рано или поздно умрет, а перед смертью он совершит добро, даже по отношению к тем, кого притеснял, потому что изменит природу аристократии. Будучи вынужден на что-нибудь опираться, он выберет то, что сильнее всего: народ. Унизительное уравнение он заменит возвышающим равенством. У равенства нет точных границ, его уровень зависит от высоты того, кто это равенство устанавливает. Вот почему, возвысив народ, этот человек установит такой принцип, который до него не был известен. Революция сделает французов свободными; протекторат второго Октавиана Августа или Оливера Кромвеля сделает их равными.
Альтотас подскочил в кресле.
— До чего глуп этот человек! — вскричал он. — Отдать двадцать лет своей жизни воспитанию ребенка; пытаться научить его всему, что знаешь сам, и все ради того, чтобы в тридцать лет этот самый ребенок вам сказал: "Люди будут равными!.."
— Ну, разумеется, они будут равны, равны перед законом.
— А перед смертью, глупец? Перед смертью — законом законов, когда один умирает на третий день, а другой — столетним стариком? Равны! Люди равны, не победив смерти! О, безмозглый, дважды безмозглый!
Альтотас откинулся и громко рассмеялся. Бальзамо, нахмурившись, сидел с опущенной головой.
Альтотас взглянул на него с состраданием.
— По-твоему, я ровня труженику, который ест черствый хлеб, или младенцу, сосущему грудь кормилицы, или тупому старику, попивающему молочную сыворотку и оплакивающему потерянное зрение? Несчастный ты софист! Подумай хотя бы вот о чем: люди станут равны, когда будут бессмертны, потому что тогда они превратятся в богов, а равны могут быть только боги.
— Бессмертны! — прошептал Бальзамо. — Какая химера!
— Химера? — воскликнул Альтотас. — Да, химера, такая же химера, как пар, как флюид. Химера — как и все, что ищут, все, что еще не открыто, но будет найдено. Отряхни вместе со мной пыль миров, обнажи нагроможденные друг на друга пласты цивилизаций! Что же ты читаешь в этих слоях поколений людей, среди обломков королевств, в рудниках веков, которые современное исследование разрезает, как пирог разрезают ножом? То, что ищу я, что люди искали во все времена, но называли по-разному: добром, благом, совершенством. И когда они это искали? Во времена Гомера, когда люди жили по двести лет; в эпоху патриархов, когда жили по восемь веков. Они так и не нашли этого добра, блага и совершенства, потому что, если бы нашли его, наш дряхлый мир был бы свежим, девственным и розовым, как утренняя заря. А вместо этого — страдания, труп, разложение. А разве страдание сладко, разве труп красив, а разложение привлекательно?
— Хорошо, вы говорите, что никому еще не удавалось найти эликсир жизни, — отвечал Бальзамо старику, чья речь была прервана сухим покашливанием. — Так вот я вам скажу, что никто его и не найдет. Бог свидетель.
— Глупец! Если никто не раскрыл какую-то тайну, значит, она никогда не откроется? В таком случае в мире не было бы открытий! А ты думаешь, открытия — это нечто новое, что изобретает человечество? Нет, это что-то забытое и открытое вновь! А почему то, что однажды было открыто, забывается? Да потому, что у изобретателя слишком короткий век и человек не успевает сделать из своего открытия все заключающиеся в нем выводы. Раз двадцать человечество было на пороге открытия секрета вечной молодости. Неужели ты полагаешь, что Стикс — выдумка Гомера?
Неужели ты думаешь, что почти бессмертный Ахиллес со своей уязвимой пятой — это сказка? Нет. Ахиллес был учеником Хирона, так же как ты — мой ученик. Хирон означает в переводе — "лучший" или "худший". Хирона принято изображать в виде кентавра, потому что наука наделила его силой и легкостью коня. Так вот он тоже почти нашел эликсир бессмертия. Ему, может быть, так же как мне, не хватало трех капель крови, в которой ты мне отказываешь. Эти три недостающие капли крови сделали Ахиллеса уязвимым. Смерть нашла лазейку и проникла через нее. Да, повторяю: Хирон, человек разносторонний, лучший и в то же время худший, это не кто иной, как второй Альтотас, которому такой же вот Ашарат помешал завершить труд, способный осчастливить все человечество, вырвав его из-под Божьего проклятия. Ну, что ты на это скажешь?