— Я скажу, что у меня свое дело, у вас — ваше, — отвечал Бальзамо, уверенность которого заметно поколебали слова старика. — Давайте завершим их на свой страх и риск. Я не стану вам помогать в преступлении.
— В преступлении?
— Да еще в каком! Это такое преступление, которое способно вызвать негодование целого народа. Оно приведет на 17-380 виселицу, от которой ваша наука еще не спасла ни лучших, ни худших из людей.
Альтотас пристукнул иссохшими руками по мраморному столу.
— Да не будь ты человеколюбивым идиотом! Это наихудшая порода идиотов, существующих в мире. Иди сюда, давай побеседуем о законе, грубом и абсурдном законе, написанном скотами вроде тебя, которых возмущает капля крови, пролитая для дела, но привлекают потоки крови во время казни на площади, у городских валов или на месте, именуемом полем брани. Твой закон глупый и эгоистичный, он жертвует человеком будущего ради человека настоящего. Его девиз: "Да здравствует сегодняшний день, пусть погибнет день завтрашний!" Что ж, давай поговорим об этом законе, если хочешь.
— Говорите все, что хотите, я вас слушаю, — все более мрачнея, сказал Бальзамо.
— У тебя есть карандаш или перо? Мы произведем небольшой подсчет.
— Я считаю без пера и карандаша. Говорите, что хотите сказать, говорите!
— Рассмотрим твой проект. Если не ошибаюсь, ты собираешься опрокинуть министерство, упразднить парламенты, поставить неправедных судей, вызвать банкротства; потом ты подстрекаешь к бунту, разжигаешь революцию, свергаешь монархию, позволяешь протекторату возвыситься и низвергаешь тирана. Революция даст тебе свободу, протекторат — равенство. А когда французы станут свободными и равноправными, твое дело будет завершено. Верно?
— Да. Вы полагаете, что это неисполнимо?
— Я не верю в невозможность чего бы то ни было. Как видишь, я создаю тебе все условия.
— Ну и что же?
— Вот, послушай! Прежде всего Франция — не Англия, где уже было то, что ты собираешься сделать, плагиатор ты этакий! Франция не изолированная страна, где можно свергнуть министерство, разогнать парламент, назначить неправедных судей, вызвать банкротство, пробудить недовольство, разжечь революцию, свергнуть монархию, возвысить протекторат, привести к краху протектора и сделать все это так, чтобы другие государства не вмешивались. Франция связана с Европой, как печень с человеческими внутренностями. Она пустила корни во всех европейских государствах; попробуй вырвать печень у огромного механизма, который называется европейским континентом — еще двадцать, тридцать, а то и сорок лет все его огромное тело будет биться в судорогах. Однако я назвал минимальный срок, разве двадцать лет слишком много? Отвечай, мудрый философ!
— Это срок небольшой, — отвечал Бальзамо, — даже недостаточный.
— Ну, а по-моему, этого вполне довольно. Двадцать лет войны, борьбы ожесточенной, истребительной, непрекращающейся; я допускаю двести тысяч убитыми в год, и это не преувеличение, принимая во внимание, что война развернется одновременно в Германии, Италии, Испании, — как знать? По двести тысяч человек на протяжении двадцати лет — это четыре миллиона человек; предположив, что у каждого из них семнадцать фунтов крови — так уж заведено в природе, — можно умножить… семнадцать на четыре, это будет… шестьдесят восемь миллионов фунтов — вот сколько крови придется пролить ради осуществления твоей мечты. Я же просил у тебя всего три капли. Теперь скажи, кто из нас сумасшедший, дикарь, каннибал? Что же, не отвечаешь?
— Хорошо, учитель, я вам отвечу: три капли — сущая безделица, если бы вы были совершенно уверены в успехе.
— Ну, а ты? Ты уверен, готовясь пролить шестьдесят восемь миллионов фунтов? Скажи! Встань и, положа руку на сердце, обещай: "Учитель, я ручаюсь, что эти четыре миллиона трупов — гарантия счастья для всего человечества!"
— Учитель! — повторил Бальзамо, избегая ответа на его вопрос. — Ради всего святого, попросите что-нибудь другое!
— Но ты не отвечаешь! Ты не отвечаешь! — торжествуя, воскликнул Альтотас.
— Вы преувеличиваете действие вашего эликсира, учитель: все это невозможно.
— Ты вздумал давать мне советы? Опровергать? Уличать во лжи? — спросил Альтотас, с тихой злобой вращая серыми глазами под седыми бровями.
— Нет, учитель, я просто размышляю: ведь я живу в тесном соприкосновении с внешним миром, споря с людьми, борясь со знатью. Я не сижу, как вы, в четырех стенах, безразличный ко всему происходящему вокруг, ко всему, что борется или утверждает себя, не занимаюсь чистой абстракцией. Я, зная о трудностях, констатирую их, только и всего.
— При желании ты мог бы одолеть эти трудности гораздо скорее.
— Скажите лучше, если бы я в это верил.
— Стало быть, ты не веришь?
— Нет, — отвечал Бальзамо.
— Ты меня искушаешь! — вскричал Альтотас.
— Нет, я сомневаюсь.
— Ну хорошо, скажи, ты веришь в смерть?
— Я верю в то, что есть. А ведь смерть существует!
Альтотас пожал плечами.
— Итак, смерть существует, — повторил он, — ведь этого ты не отрицаешь?
— Это вещь бесспорная!
— Да, это вещь бесконечная, непобедимая, правда? — прибавил старик с улыбкой, заставившей ученика содрогнуться.
— Да, учитель, непобедимая, а главное, бесконечная.
— А когда ты видишь труп, у тебя на лбу появляется испарина, сердце преисполняется жалостью?
— Испарины у меня не бывает, потому что я привык к людским несчастьям; я не испытываю жалости, потому что не дорого ценю жизнь. Однако при виде трупа я говорю себе: "Смерть! Смерть! Ты так же всесильна, как Бог! Ты правишь миром, и никто не может тебя победить!"
Альтотас выслушал Бальзамо, не перебивая и выдавая нетерпение лишь тем, что вертел в пальцах скальпель; когда его ученик завершил свою скорбно-торжественную речь, старик с улыбкой огляделся; его проницательный взгляд, способный, казалось, разгадать любую тайну природы, остановился на дрожавшей в углу черной собаке, лежавшей на тощей соломенной подстилке; это была последняя из трех собак одной породы, которых Бальзамо приказал принести по просьбе старика для опытов.
— Возьми этого пса, — сказал Альтотас Бальзамо, — и положи на стол.
Бальзамо послушно положил собаку на мраморный стол.
Пес, казалось, предчувствовал скорый конец и, ощутив на себе руку исследователя, задрожал, стал вырываться и взвыл, как только коснулся холодного мрамора.
— Раз ты веришь в смерть, стало быть, веришь и в жизнь? — спросил Альтотас.
— Несомненно!
— Вот пес, представляющийся мне вполне живым, а ты что скажешь?
— Конечно, живой, раз он воет, отбивается и боится.
— До чего же отвратительны эти черные собаки! Постарайся в следующий раз раздобыть белых.
— Хорошо.
— Итак, мы говорили, что этот пес живой. Ну-ка, полай, малыш, — прибавил старик, мрачно расхохотавшись, — полай, чтобы сеньор Ашарат убедился в том, что ты живой.
Он тронул пальцем какой-то мускул, и собака громко залаяла, вернее, жалобно взвизгнула.
— Прекрасно! Подвинь стеклянный колпак… Вот так! Давай сюда собаку… Ну вот, готово!.. Я, кстати, забыл спросить, в какую смерть ты веришь больше всего.
— Не понимаю, о чем вы говорите, учитель: смерть есть смерть.
— Справедливо! Ты прав, я придерживаюсь такого же мнения! Ну, раз смерть есть смерть, выкачивай воздух.
Бальзамо повернул колесо насоса, и через клапан с пронзительным свистом стал выходить воздух из-под колпака с собакой. Песик сначала забеспокоился, потом стал искать, принюхиваться, поднял голову, задышал шумно и учащенно, наконец свалился от удушья, вздохнул последний раз и издох.
— Вот пес, издохший от апоплексии, — объявил Альтотас. — Прекрасная смерть, не причиняющая долгих страданий.
— Да.
— Пес точно умер?
— Конечно!
— Мне кажется, ты в этом не очень убежден, Ашарат?
— Да нет, вполне!
— Ты знаком с моими возможностями, ведь так? Ты полагаешь, что я нашел способ инсуфляции. Но здесь другая проблема! Она заключается в том, чтобы заставить жизнь циркулировать вместе с воздухом…