В глубине комнаты на прислоненном к стене стуле почивал дофин Франции, вытянув в луже ноги в шелковых чулках; он был столь же бледен, как и его супруга, на лбу его тоже блестела испарина — следствие пережитого ужаса.
Брачная постель оставалась в том виде, в каком король застал ее накануне.
Людовик XV нахмурился: неведомая ему доселе боль раскаленным железным обручем сжала его голову, холодную как лед голову эгоиста, которую не сумел разгорячить даже разврат.
Он покачал головой, вздохнул и вернулся в свои апартаменты, еще более мрачный и напуганный, чем во время ночной грозы.
LXVI
АНДРЕ ДЕ ТАВЕРНЕ
Тридцатого мая, то есть через день после той ужасной ночи, полной, по словам Марии Антуанетты, предзнаменований и предостережений, дошла очередь и до Парижа отпраздновать бракосочетание своего будущего короля. Вот почему все парижане устремились в этот день к площади Людовика XV, где должен был состояться праздничный фейерверк, сопровождавший, как правило, всякое большое общественное торжество. Без такого зрелища парижане обойтись не могли, хотя и подшучивали над ним.
Место было выбрано прекрасно. Шестьсот тысяч зрителей могли спокойно перемещаться на площади. Вокруг конной статуи Людовика XV были кольцеобразно устроены подмостки, чтобы фейерверк был виден всем зрителям; с этой же целью вся конструкция была приподнята над землей на десять-двенадцать футов.
По обыкновению, парижане прибывали группами и долго выбирали лучшие места, пользуясь неоспоримой привилегией тех, что пришли первыми.
Дети взбирались на деревья, почтенные граждане карабкались на каменные тумбы, женщины располагались у перил, ограждавших канавы, и около передвижных лотков бродячих торговцев, которых полным-полно бывает на любом парижском празднике: богатое воображение позволяет им менять предмет своей торговли хоть каждый день.
К семи часам вечера вместе с первыми любопытными прибыло несколько отрядов полицейских стражников.
Французские гвардейцы на сей раз не принимали участия в охране порядка: городские власти сочли невозможным выделить для этой цели тысячи экю, которую потребовал командир полка маршал герцог де Бирон.
Гвардейцы вызывали у населения ужас и в то же время пользовались его любовью, вот почему каждого офицера и солдата можно было принять то за Цезаря, то за Мандрена.
Французские гвардейцы были страшны на поле боя, неумолимы при несении службы, а в мирное время в часы досуга вели себя как разбойники. Когда же они переодевались в свое платье, они становились неприступными мужественными красавцами; их превращение нравилось женщинам, мужчинам внушало почтение. Но, будучи свободными от службы и затерявшись в толпе, они становились грозой тех, у кого накануне вызывали восхищение, и отчаянно преследовали тех самых господ, которых на следующий день им предстояло охранять.
Итак, городские власти питали глубоко укоренившуюся ненависть к этим ночным гулякам и завсегдатаям притонов, и это явилось одной из причин того, чтобы не давать тысячи экю французским гвардейцам. Власти послали на площадь стрелков городской гвардии под тем благовидным предлогом, что в семейном празднике, подобном тому, который готовился теперь, должно хватить этой обычной отеческой охраны.
Так французские гвардейцы оказались свободными от службы и смешались с группами зевак, о которых мы упоминали; они вели себя настолько же непристойно, насколько в другое время были бы строги; чувствуя себя в этот вечер простыми горожанами, они учиняли в толпе беспорядки, которые, будь гвардейцы на службе, они подавили бы ударом приклада, ногой, локтем или даже прибегли бы к арестам, если бы их командир Бирон, их Цезарь, имел право называть этих людей в тот вечер солдатами.
Крики женщин, недовольное ворчание горожан, жалобы торговцев, которым гвардейцы отказывались платить за пирожки и пряники, — все это создавало суматоху, словно предварявшую настоящий беспорядок, совершенно неизбежный, когда шестьсот тысяч любопытных соберутся на площади Людовика XV, и к восьми часам вечера на ней словно оживет огромное полотно Тенирса, только с французским налетом.
После того как парижские мальчишки, самые занятые и в то же время самые ленивые во всем мире, устроились на своих обычных местах, а буржуа и простой люд разместились по своему вкусу, стали прибывать в каретах знать и финансисты.
Для карет не было предусмотрено накануне никакого маршрута; они без всякого порядка выезжали с улиц Мадлен и Сент-Оноре, подвозя к недавно выстроенным зданиям тех, кто получил приглашение занять место у окна или на балконе губернатора, откуда был бы прекрасно виден фейерверк.
Те, у кого не было приглашений, оставляли кареты на углу площади и продолжали двигаться пешком с помощью лакеев, расчищавших путь в сгущавшейся толпе. Впрочем, там оставалось еще довольно места для того, кто сумел бы его отвоевать.
Было любопытно смотреть на то, с какой ловкостью жадные до зрелища парижане умеют в потемках пробираться вперед, пользуясь в своих интересах даже неровностями дороги. Очень широкая, но еще не законченная к тому времени Королевская улица была перерезана в нескольких местах глубокими канавами, по краям которых была насыпана вырытая земля. На каждой из этих возвышенностей располагалась небольшая группа зрителей, словно поднявшийся чуть выше других морской вал среди бесконечного людского моря.
Время от времени этот вал, подталкиваемый другими волнами, скатывался вниз под оглушительный хохот еще не очень плотной толпы, так что в этих падениях не было пока никакой опасности, потому что упавшие могли подняться.
К половине девятого все взгляды, шарившие до этого времени по сторонам, устремились в одном направлении и остановились на подмостках, сооруженных специально для фейерверка. Тогда локти, не перестававшие отбиваться от соседей, как следует взялись за охрану завоеванного места от новых посягательств.
Фейерверк, подготовленный Руджери, должен был по замыслу автора соперничать — а из-за недавней грозы это было несложно — с версальским фейерверком, который устроил инженер Торре. Парижане знали, что в Версале щедрость короля, пожаловавшего на фейерверк пятьдесят тысяч ливров, ни к чему не привела: первые же ракеты были залиты дождем. Так как вечером 30 мая погода стояла прекрасная, жители Парижа заранее радовались своей победе над соседями-версальцами.
Кстати сказать, Париж больше доверял давно известному Руджери, чем недавней популярности Торре.
Ну и, наконец, проект Руджери был менее прихотливым по исполнению и не столь туманным по задумке, как план его собрата по роду занятий. Он отчетливо обнаруживал намерения пиротехника: аллегория — королева тех времен — сочеталась с изысканнейшей архитектоникой; сами подмостки символизировали древний храм Гименея, который для французов столь же дорог, как и храм Славы; его поддерживала гигантская колоннада; он был окружен парапетом, а на углах парапета дельфины с раскрытыми ртами ждали только сигнала, готовые в любой момент изрыгнуть огненные реки. Против каждого дельфина величаво поднималась декоративная ваза; четыре вазы символизировали Луару, Рону, Сену и Рейн (его французы упрямо хотят сделать своим вопреки всему свету, а если верить современным песням наших друзей-немцев, то вопреки даже самому Рейну); все четыре реки были готовы излить вместо воды огонь — голубой, белый, зеленый и розовый — в тот самый миг, как вспыхнет колоннада.
Другие участки фейерверка должны были воспламениться одновременно со всем этим великолепием и изображать огромные цветочные вазы на террасе дворца Гименея.
А на крыше дворца возвышалась святящаяся пирамида, венчавшаяся глобусом; предполагалось, что, вспыхнув, глобус брызнет снопом разноцветных ракет.
Что же касается букета, части обязательной и весьма важной, по которой парижане всегда судят о достоинствах всего фейерверка, то Руджери отделил его, поместив на берегу Сены в бастионе, заполненном запасными ракетами. Пуск букета должны были произвести с этого возвышения в три или четыре туаза, которое представляло собой основание фейерверочного снопа.