Если бы не повеявший на него свежий воздух, он бы упал. Оказавшись в галерее, он взял себя в руки и прошел, высоко подняв голову, сквозь строй придворных. Вернувшись в свои апартаменты, он принялся жечь многочисленные бумаги.
Спустя четверть часа он покидал замок в своей карете.
Немилость, в которую впал г-н де Шуазёль, всколыхнула всю Францию.
Парламенты, на самом деле поддерживаемые терпимостью министра, объявили во всеуслышание, что государство лишилось самой надежной опоры. Знать держалась за него как за своего представителя. Духовенство чувствовало себя при нем в безопасности, потому что чувство собственного достоинства этого человека, зачастую граничившее с гордыней, позволяло придавать исполнению обязанностей министра вид некоего священнодействия.
Многочисленная и уже довольно сильная партия энциклопедистов, или философов, люди просвещенные, образованные, любители поспорить, возмутились, увидев, что правление вырвано из рук министра, который курил фимиам Вольтеру, раздавал пенсии энциклопедистам, сохранял и развивал все, что было полезного в традициях г-жи де Помпадур — меценатки и покровительницы "Меркурия" и философов.
У народа было еще больше оснований для недовольства. Народ жаловался, не вдаваясь в подробности, но, по обыкновению, касаясь грубой правды, словно живой раны.
Господин де Шуазёль, по общему мнению, был плохим министром и плохим гражданином, зато он был образцом доблести, нравственности и патриотизма. Когда умиравший в деревне от голода народ слышал о расточительности его величества, о разорительных капризах графини Дюбарри; когда к народу обращались явно с предупреждением вроде "Человека с сорока экю", или советом наподобие "Общественного договора", или тайно с разоблачениями в "Нувель а ла мен" и в "Странных идеях доброго гражданина", — народ ужасался при мысли, что попадет в нечистые руки фаворитки, "достойной меньшего уважения, нежели жена угольщика", как сказал Бово, а также в руки фаворитов самой фаворитки. Народ устал от страданий и не мог себе представить, что будущее окажется еще более мрачным, чем прошедшее.
То, что у народа были свои антипатии, совсем не означало, что у него были и сколько-нибудь заметные симпатии.
Он не любил парламенты, так как они, его естественные защитники, всегда пренебрегали им ради мелкого самолюбия или эгоистических интересов: на них ложилась зловещая тень вероломного королевского всевластия, и они воображали себя чем-то вроде аристократии среди дворянства и народа.
Народ не любил дворянства и инстинктивно, и потому что помнил прошлое. Он боялся людей шпаги точно так же, как ненавидел церковь. Его не касалась отставка г-на де Шуазёля, однако он слышал жалобы дворянства, духовенства, парламентов, и этот шум, слившийся с его собственным ропотом, становился оглушительным и опьянял его.
В конце концов это чувство переросло в сожаление о министре, а имя г-на де Шуазёля приобрело огромную популярность.
Весь Париж, в полном смысле этого слова, провожал до городских ворот изгнанника, отправлявшегося в Шантелу.
Народ стоял стеной вдоль дороги, по которой катились кареты; члены парламента и придворные, которых не успел принять герцог, ожидали в экипажах, стоявших вдоль людского коридора, чтобы проститься с ним, когда он будет проезжать мимо.
Больше всего народу скопилось у заставы Анфер, откуда брала свое начало дорога на Турен. Сюда стекались огромные массы пеших, всадников, экипажей, и движение на несколько часов было приостановлено.
Когда герцогу удалось наконец выехать за заставу, за ним последовало более сотни карет, как бы создававших ему почетный конвой.
Продолжали раздаваться приветственные крики и выражения сочувствия. Герцог был умен, отлично разбирался в создавшемся положении, и ему было понятно, что этими почестями он был обязан не уважению к себе, а скорее страху перед теми неизвестными людьми, которые должны были возвыситься в результате его катастрофы.
На дороге показалась мчавшаяся на рысях почтовая карета. Если бы не нечеловеческое усилие кучера, белые от пыли взмыленные кони непременно налетели бы на упряжку г-на де Шуазёля.
Господин де Шуазёль выглянул из кареты. В ту же минуту в окне мчавшегося навстречу экипажа также показался человек.
Господин д’Эгильон почтительно поклонился свергнутому министру, чье наследство он спешил захватить. Де Шуазёль откинулся на подушки: в одно мгновение увяли лавры, которые доставило ему его поражение.
Однако вслед за этим последовало и вознаграждение: украшенная королевским гербом карета, запряженная восьмеркой лошадей, появилась на севрской дороге в том месте, где она проходит через Сен-Клу. То ли из-за того, что главная дорога была забита народом, то ли по другой причине эта карета тоже остановилась, не пересекая большую дорогу, как и экипаж г-на де Шуазёля.
Сзади сидела дофина вместе со своей фрейлиной, г-жой де Ноай. На переднем сидении ехала мадемуазель Андре де Таверне.
Покраснев от удовольствия, обрадованный г-н де Шуазёль высунулся из кареты и почтительно поклонился.
— Прощайте, ваше высочество! — проговорил он прерывающимся голосом.
— До свидания, господин де Шуазёль! — отвечала дофина с царственной улыбкой, величественно пренебрегая всеми правилами этикета.
— Да здравствует господин де Шуазёль! — прокричал восторженный голос.
Мадемуазель Андре живо обернулась при звуке этого голоса.
— Дорогу! Дорогу! — взревели доезжачие ее высочества, вынуждая бледного и жадного до зрелища Жильбера отойти к обочине дороги.
Да, это и в самом деле был наш герой; это он в приливе философского энтузиазма прокричал: "Да здравствует господин де Шуазёль!"
LXXXVII
ГЕРЦОГ Д’ЭГИЛЬОН
Если в Париже и на дороге в Шантелу можно было увидеть лишь горестные мины да воспаленные глаза, Люсьенн встречал посетителей сияющими лицами и обворожительными улыбками.
Теперь в замке царила не простая смертная, хотя и самая красивая и обожаемая из всех смертных, как говорили придворные и поэты: теперь Францией управляло настоящее божество.
Вечером того дня, когда г-на де Шуазёля постигла немилость, дорогу в Люсьенн запрудили те же самые экипажи, которые утром следовали за каретой отправлявшегося в изгнание министра. Кроме того, прибыли все до единого сторонники канцлера, те, кого он подкупил, или те, кому он оказывал милость. Они составили весьма внушительный кортеж.
Однако у г-жи Дюбарри была своя полиция. Жан знал до последнего барона имена тех, кто сказал последнее "прости" угасавшим Шуазёлям. Он сообщал эти имена графине, и эти люди безжалостно изгонялись. Зато тех, кто не побоялся поступить вопреки общественному мнению, графиня вознаграждала покровительственной улыбкой, и они могли вволю полюбоваться новым божеством.
После всеобщего столпотворения начался прием близких людей. Ришелье — настоящий, хотя и тайный, а главное, скромный герой дня, — наблюдал за круговоротом посетителей и просителей, заняв кресло, находившееся в глубине будуара графини.
Как только не выражалась всеобщая радость: во взаимных поздравлениях, в рукопожатиях, в придушенных смешках, в приплясывании — можно было подумать, что все это стало привычным языком обитателей Люсьенна.
— Нельзя не признать, — проговорила графиня, — что граф де Бальзамо, или де Феникс, как вы, маршал, его называете, — истинный герой наших дней. Какая жалость, что обычай велит сжигать колдунов!
— Да, графиня, да, это великий человек, — согласился Ришелье.
— И очень красивый. Я питаю к нему слабость.
— Вы заставляете меня ревновать, — со смехом ответил Ришелье, втайне мечтая как можно скорее перевести разговор на серьезную тему. — Из графа де Феникса вышел бы грозный министр полиции.
— Я об этом уже думала, — сказала графиня, — но это невозможно.
— Отчего же, графиня?
— Потому что он будет несовместим со своими коллегами.
— То есть почему же?
— Он все будет знать, видеть все их игры…