Жильбер положил на образование и содержание младенца по пятьсот ливров ежегодно в течение пятнадцати лет; остальная сумма могла быть внесена в качестве взноса или истрачена на покупку предприятия или земли.
Позаботившись о судьбе ребенка, Жильбер не забыл и о его кормильцах. Он выразил желание, чтобы мальчик выдал чете Питу две тысячи четыреста ливров, когда ему исполнится восемнадцать лет. А до тех пор метр Нике должен был выплачивать приемным родителям годовые взносы не свыше пятисот ливров.
Метру Нике в качестве вознаграждения за его труды причитались проценты с этих денег.
Жильбер потребовал составить расписки по всей форме: о получении денег — от Нике, о получении ребенка — от папаши Питу. Питу проследил за подписью Нике под суммой; Нике пронаблюдал за верностью подписи Питу на расписке о получении ребенка. Таким образом, к полудню Жильбер мог отправиться в путь, предоставив возможность Нике восхищаться редкой мудростью столь юного господина, а Питу — ликовать по поводу так неожиданно возросшего состояния.
Выйдя из Арамона, Жильбер почувствовал себя совершенно одиноким в целом свете. Ничто не имело для него больше значения, он ни на что более не надеялся. Он только что расстался с беззаботной жизнью, предприняв шаг, который мог быть расценен людьми как преступление, а Господь мог строго покарать Жильбера за содеянное.
И все-таки Жильбер верил в себя, в свои силы; ему достало смелости вырваться из рук метра Нике, взявшегося его проводить и под предлогом живейшего участия пытавшегося прельстить юношу всевозможными предложениями.
Однако разум человеческий капризен, а по природе человек слаб. Чем большей силой воли он обладает, чем свободнее он способен сделать свой выбор, чем скорее приступает к исполнению задуманного, тем чаще оглядывается на пройденный путь. А в такие минуты даже самые отважные могут дрогнуть и сказать себе, подобно Цезарю: "Разумно ли я поступил, перейдя Рубикон?"
Остановившись на опушке леса, он еще раз обернулся на красневшие вдали верхушки деревьев, скрывавшие весь Арамон, кроме колокольни. Представшая его взору картина, дышавшая счастьем и покоем, заставила его погрузиться в печальное и в то же время сладостное раздумье.
"Я, верно, сумасшедший, — подумал он. — Куда я иду? Должно быть, Господь отвернулся от меня в гневе… Да ведь и впрямь нелепо: мне в голову пришла мысль; обстоятельства благоприятствовали исполнению задуманного; человек, порожденный самим Богом для зла и послуживший причиной моего преступления, согласился исправить зло, и вот я оказываюсь обладателем целого состояния и ребенка! Таким образом я могу оставить половину суммы нетронутой для ребенка, а на другую половину жить здесь счастливым землепашцем, среди славных простых людей, среди одухотворенной и щедрой природы. Я могу навсегда похоронить себя здесь, предаваясь приятному созерцанию, проводя время в трудах и размышлениях. Я забуду весь свет и сам буду всеми забыт. Я могу — о несказанное счастье! — сам воспитывать ребенка и пользоваться плодами своих трудов. А почему бы и нет? Разве я не заслужил вознаграждения за все перенесенные лишения? Да, я могу так жить, я могу хотя бы частично повторить себя в этом ребенке, которого я, кстати говоря, сам бы и воспитывал, сберегая таким образом деньги, предназначенные наемным чужим людям. Я могу открыться метру Нике, что я отец ребенка. Да, я все могу!"
Сердце его переполнялось мало-помалу несказанной радостью и надеждой на счастье, о котором он и не мечтал даже во сне.
Вдруг червь сомнения, дремавший в самой сердцевине прекрасного плода, зашевелился и показал свою отвратительную головку. Это были его угрызения совести, его стыд, его несчастье.
"Нет, не могу, — побледнев, подумал про себя Жильбер. — Я украл у этой женщины ребенка, как раньше украл у нее честь… Я украл деньги у этого человека, чтобы осуществить похищение ребенка, сказав, что собираюсь исправить свою ошибку. Значит, я не имею права думать о своем счастье и не имею права оставить себе ребенка, отняв его у матери. Ребенок должен принадлежать нам обоим или никому".
С этими мыслями, больно отзывавшимися в его израненной душе, Жильбер в отчаянии поднялся на ноги. В лице его отразилась игра самых мрачных и низменных страстей.
— Да будет так! — сказал он. — Я буду несчастен, я буду страдать, я буду жить в полном одиночестве. Однако я поделюсь не только причитающимся мне добром, но и злом. Моим достоянием будут отныне месть и горе. Не беспокойся, Андре, я честно поделюсь ими с тобой!
Он свернул направо и, задумавшись на минуту, чтобы выбрать путь, углубился в лес. Целый день он двигался по направлению к Нормандии, до которой рассчитывал добраться за четыре дневных перехода.
У него оставалось девять ливров и несколько су. Вид его был внушителен, лицо выражало спокойствие и отдохновение. С книгой под мышкой он был похож на студента из хорошей семьи, возвращавшегося в родной дом.
Он взял за правило ночью идти по хорошей дороге, а днем отсыпаться на солнечной лужайке. Лишь дважды ветер заставлял его укрываться в крестьянской хижине, где, сидя на стуле у очага, он засыпал так крепко, что не замечал наступления ночи.
Он так объяснял свое путешествие:
— Я держу путь в Руан к дядюшке, а иду я из Виллер-Котре. Человек я молодой, ради забавы я решил пройти весь путь пешком.
У крестьян не возникало ни малейшего подозрения: книга в те времена вызывала уважение.
Если Жильбер замечал в чьих-либо поджатых губах сомнение, он заговаривал о семинарии, к которой якобы чувствовал призвание. Это был верный способ развеять любое сомнение.
Так прошла неделя; Жильбер прожил ее как настоящий крестьянин, тратя по десять су в день и проходя по десять льё. Наконец он прибыл в Руан, а там ему не пришлось больше спрашивать дорогу.
Книга, которую он нес под мышкой, оказалась "Новой Элоизой" в дорогом переплете. Руссо преподнес ему эту книгу в подарок, надписав ее на первой странице.
Когда у Жильбера осталось всего четыре ливра и десять су, он вырвал эту дорогую для него страницу и, продав книгу хозяину книжной лавки, получил за нее три ливра.
Теперь он мог идти дальше и через три дня добрался до Гавра, где впервые увидел море в лучах заходящего солнца.
Его башмаки имели неприличный вид для молодого человека, который из кокетливости надевал днем шелковые чулки, если проходил через город. Поразмыслив, Жильбер, продал свои шелковые чулки, вернее, обменял их на пару крепких башмаков. Об их элегантности мы говорить не будем.
Последнюю ночь он провел в Арфлёре, за шестнадцать су поужинав и переночевав. В первый раз в жизни он попробовал устрицы.
"Кушанье богачей стоит перед самым нищим из людей, — подумал он. — Это верно, что Господь всегда делал только добро, а люди — зло, как говаривал Руссо".
Тринадцатого декабря Жильбер вошел в гаврскую гавань и с первого взгляда узнал "Адонис", прекрасный бриг водоизмещением в триста тонн, покачивавшийся на волнах.
На палубе не было ни души. Жильбер вскарабкался по трапу. К нему подошел юнга.
— Где капитан? — спросил Жильбер.
Юнга махнул рукой в сторону нижней палубы. Вскоре после того оттуда донесся голос:
— Пусть спускается!
Жильбер спустился. Его провели в небольшую каюту, отделанную красным деревом и чрезвычайно просто меблированную.
Человек лет тридцати, бледный, с нервным лицом, сидел за столом из того же красного дерева, что и переборки, и читал газету.
— Что вам угодно, сударь? — спросил он Жильбера.
Жильбер знаком попросил отпустить юнгу, и тот ушел.
— Вы капитан "Адониса", сударь? — спросил Жильбер.
— Да, сударь.
— Значит, эта бумага адресована вам.
Он подал капитану записку от Бальзамо.
Едва взглянув на подпись, капитан поспешно встал и, приветливо улыбнувшись Жильберу, сказал:
— Вы тоже?.. Такой молодой? Прекрасно, прекрасно!
Жильбер только поклонился в ответ.
— Куда вы направляетесь? — спросил капитан.
— В Америку.
— А когда?..