— Неужели? С чем же? — спросил Ришелье, которого сдержанность посетителей словно заставила быть скрытным и хранить таинственный вид.
— Я тебя поздравляю с новым званием, герцог.
— Тише! Тише! — прошептал маршал. — Не будем об этом говорить… Еще ничего не известно, это только слухи.
— Однако, дорогой мой маршал, не один я так думаю, если в твоих приемных полным-полно народу.
— Я, право, сам не знаю почему.
— Зато я знаю.
— Что же ты знаешь?
— Могу сказать это в двух словах.
— В каких же?
— Вчера в Трианоне я имел честь выразить свою преданность. Его величество расспрашивал меня о моих детях, а в конце разговора сказал: «Кажется, вы знакомы с господином де Ришелье? Поздравьте его».
— Да? Его величество вам так сказал? — переспросил Ришелье, не в силах скрыть гордости, будто эти слова были королевской грамотой, которую с замиранием сердца ждал Рафте.
— Вот почему я обо всем догадался, — продолжал Таверне, — и это было нетрудно при виде того, что к тебе торопится весь Версаль; я же поспешил, чтобы, выполняя волю короля, поздравить тебя и, подчиняясь своему чувству, напомнить о нашей старой дружбе.
Герцог почувствовал раздражение: это был его врожденный недостаток, от которого не застрахованы даже лучшие умы. Герцог увидел в бароне де Таверне лишь одного из просителей низшего ранга, бедных людей, обойденных милостями, кого не стоило даже продвигать и с кем бесполезно было водить знакомство; на них обыкновенно досадуют за то, что они напомнили о себе лет через двадцать лишь для того, чтобы погреться в лучах чужого процветания.
— Я понимаю, что это значит, — проговорил маршал довольно жестко, — я должен исполнить какую-нибудь просьбу.
— Ну что же, ты сам напросился, герцог.
— Ах! — вздохнул Ришелье, садясь, или, вернее, опускаясь, на софу.
— Как я тебе говорил, у меня двое детей, — продолжал Таверне, подыскивая слова и внимательно следя за маршалом. Хитрый и изворотливый, он заметил холодность своего великого друга и постарался действовать решительно. — У меня есть дочь, я ее горячо люблю, она образец добродетели и красоты. Дочь пристроена у ее высочества дофины, пожелавшей проявить к ней особую милость. О ней, о моей красавице Андре, я и не говорю, герцог. Ей уготовано прекрасное будущее, ее ожидает счастье. Ты видел мою дочь? Неужели я ее тебе еще не представил? И ты ничего о ней не слышал?
— Уф-ф… Не знаю, право, — небрежно бросил Ришелье. — Может быть, и слышал…
— Ну, это не важно, — продолжал Таверне, — моя дочь устроена. Я, как видишь, тоже ни в чем не испытываю нужды: король назначил мне пенсион, на него вполне можно прожить. Признаться, я не отказался бы при случае получить кое-что, дабы снова отстроить Мезон-Руж и поселиться там на старости лет; впрочем, с твоим влиянием, с влиянием моей дочери…
— Эге! — пробормотал Ришелье; до сих пор он пропускал слова Таверне мимо ушей, наслаждаясь своим величием, и лишь слова «влияние моей дочери» заставили его встрепенуться. — Эге! Твоя дочь… Так это та самая юная красавица, внушающая опасение добрейшей графине? Это тот самый скорпион, что пригрелся под крылышком дофины, чтобы однажды укусить кое-кого из Люсьенна?.. Ну, я не буду неблагодарным другом. А что касается признательности, то дорогая графиня, сделавшая меня министром, увидит, умею ли я быть признательным.
Затем он громко прибавил, надменно обратившись к барону де Таверне:
— Продолжайте!
— Клянусь честью, я сказал почти все, — проговорил тот, посмеиваясь про себя над тщеславным маршалом и желая одного: добиться своего. — Все мои мысли теперь только о моем Филиппе: он носит славное имя, но ему не суждено придать этому имени блеск, если никто ему не поможет. Филипп — храбрый, рассудительный юноша, может быть чересчур рассудительный. Но это — следствие его стесненного положения: как ты знаешь, если водить лошадь на коротком поводке, она ходит с опущенной головой.
«Мне-то что за дело?» — думал маршал, не скрывая скуки и нетерпения.
— Мне нужен человек, — безжалостно продолжал Таверне, — занимающий столь же высокое, как ты, положение, который бы помог Филиппу получить роту… Прибыв в Страсбур, ее высочество дофина дала ему чин капитана. Это хорошо, но ему не хватает всего каких-нибудь ста тысяч ливров, чтобы получить роту в каком-нибудь привилегированном кавалерийском полку… Помогите мне в этом, мой знаменитый друг!
— Ваш сын — тот самый молодой человек, который оказал услугу госпоже дофине? — спросил Ришелье.
— Огромную! — вскричал Таверне. — Это он отбил последнюю упряжку ее королевского высочества, которую собирался захватить Дюбарри.
«Ой-ой! — воскликнул про себя Ришелье. — Да, это он… Самый страшный враг графини… Как удачно подвернулся Таверне! Вместо чина получит ссылку…»
— Вы ничего мне не ответите, герцог? — спросил Таверне, задетый за живое неподатливостью продолжавшего молчать маршала.
— Это невозможно, дорогой господин Таверне, — заключил маршал, поднимаясь и тем давая понять, что аудиенция окончена.
— Невозможно? Такая малость невозможна? И это говорит мне старый друг?
— А что же тут такого?.. Разве дружба, о которой вы говорите, — достаточная причина для того, чтобы одному стремиться к несправедливости, другому — к злоупотреблению дружбой? Пока я был ничто, вы меня двадцать лет не видели, но вот я министр, и вы — тут как тут!
— Господин де Ришелье, вы несправедливы.
— Нет, мой дорогой, я не хочу, чтобы вы таскались по приемным. Значит, я и есть настоящий друг…
— Так у вас есть причина, чтобы мне отказать?
— У меня?! — вскричал Ришелье, крайне обеспокоенный подозрением, которое могло зародиться у Таверне. — У меня?! Причина?..
— Да, ведь у меня есть враги…
Герцог мог бы сказать обо всем, но тогда пришлось бы признаться барону: он угождает г-же Дюбарри из благодарности, что он стал министром по ее капризу. А уж в этом-то маршал не мог сознаться ни за что на свете. Вот почему в ответ он поспешил сказать следующее:
— Нет у вас никаких врагов, дорогой друг, а вот у меня они есть. Немедленно без всякой очередности начать раздавать звания и милости — значит подставить себя под удар и вызвать толки о том, что я действую не лучше Шуазёля. Дорогой мой! Я бы хотел оставить после себя добрую память. Я уже двадцать лет вынашиваю реформы, улучшения, и скоро они явятся взору всего мира! Фавор губителен для Франции: я буду жаловать по заслугам. Труды наших философов несут свет, который достиг и моих глаз; рассеялись потемки прошлых лет, настала счастливая пора для государства… Я готов рассмотреть вопрос о продвижении вашего сына точно так же, как я сделал бы это для первого попавшегося гражданина; я принесу в жертву свои пристрастия, и эта жертва, несомненно болезненная, будет принесена во имя трехсот тысяч других… Если ваш сын, господин Филипп де Таверне, покажется мне достойным этой милости, он ее получит, и не потому, что его отец — мой друг, не потому, что он носит имя своего отца, а потому, что заслужит этого сам. Вот таков мой план действий.
— Другими словами, такова ваша философия, — прошипел старый барон, который от злости кусал ногти и досадовал на то, что этот разговор, полный мелких гнусностей, стоил ему такого унижения.
— Пусть так. Философия — подходящее слово.
— Которое освобождает от многого, не так ли, господин маршал?
— Вы плохой придворный, — холодно улыбаясь, заметил Ришелье.
— Люди моего звания могут быть придворными только короля!
— Мой секретарь, господин Рафте, принимает в день по тысяче человек вашего звания у меня в приемной, — сказал Ришелье, — они приезжают из черт знает какой провинциальной глуши, где привыкают к грубости по отношению к своим так называемым друзьям, да еще разглагольствуют о дружбе.
— О, я прекрасно понимаю, что потомок Мезон-Ружей, чье дворянство восходит ко временам крестовых походов, иначе понимает дружбу, нежели Виньеро, ведущий свой род от деревенского скрипача!
У маршала было больше здравого смысла, чем у Таверне.
Он мог бы приказать выбросить его из окна, но только пожал плечами и сказал:
— Вы слишком отстали, господин крестоносец: вы только и знаете, что о злопыхательской памятной записке парламентов в тысяча семьсот двадцатом году, но вы не читали ответной записки герцогов и пэров. Пройдите в мою библиотеку, уважаемый: Рафте даст вам ее почитать.
В то время как он с этими ловко найденными словами выпроваживал своего противника, дверь распахнулась и в комнату с шумом вошел какой-то господин.
— Где дорогой герцог? — спросил он.
Этот сияющий господин с вытаращенными от восторга глазами и разведенными в благожелательном порыве руками был не кто иной, как Жан Дюбарри.
При виде нового лица Таверне от удивления и досады отступил.
Жан заметил его движение, узнал барона и повернулся к нему спиной.
— Мне кажется, теперь я понимаю и потому удаляюсь. Я оставляю господина министра в прекрасном обществе, — спокойно проговорил барон и с величественным видом вышел.
XC