Сегодня Лета гуляла одна. Дзига не пришел, а уже привыкла, весь солнечный октябрь уходили вместе, каждый день, и сколько же всего сумела показать Лета худому внимательному мальчишке.
На автовокзале, все еще надеясь, постояла на одной платформе, медленно ушла на другую, задумывая, вот сейчас подъедет восемнадцатый автобус, и одновременно с ним покажется тонкая фигура с капюшоном, скинутым на плечи. Допустим, на макушке кургана. Или там, на затененной платформе, где останавливаются междугородние автобусы. Или скажет что-то из-за плеча, как делает часто, заставляя Лету вздрагивать и смеяться.
Но автобус подошел, распахивая на ходу двери, блестящий, чистенький, сверкающий крышей цвета яичного желтка. И Лета, еще раз попробовав захотеть, сильно-сильно, вздохнула и вошла туда одна.
Села, расстроенно втыкая в уши музыку. За припыленным окном у тупых носов стоящих маршруток отдыхали шоферы, дядьки и парни, смеялись и курили. Лете нравилось смотреть на людей, не вступая в диалоги, словесные или взглядами. Нравилось знать, все эти взрослые были когда-то детьми, а после — ходили, овеянные тонкой прелестью молодости, и вот, стоят, такие разные, с лицами и фигурами, пропечатанными личным у каждого прошлым. В некоторых вполне угадывались бывшие дети, а другие, казалось, никогда ими не были, невозможно и представить, к примеру, того тяжелого краснолицего дядьку пацанчиком в шортиках, или этого желчного костлявого, с лицом из десятка глубоких морщин — вьюношей с легким взглядом. Тайком разглядывая лица, жесты, выражения, фигуры, Лета любила наряжать их в костюмы с полотен старых мастеров, и тогда оказывалось, что вокруг и Брейгель, и Ван-Гог, и Босх. Ничто никуда не ушло… Это было одновременно и грустно и радостно, да как всегда.
И это было важным. Как и солнечный свет, плашмя держащий теплую ладонь на крышах блестящих автобусов. Как пятиэтажные коробки домов и перед ними — строй тополей, некоторые совсем старые, с сухими ветками. Раньше Лета не любила их, за то, что тень редкая и не спасает от летнего зноя. Но однажды поразилась тому, какие мощные стволы, как тянутся вверх ветви, каждая толщиной еще с одно дерево. Как ветер пересыпает серебряные монеты листьев, поворачивая одновременной изнанкой, а после — сочным темным аверсом. С того важного взгляда она привыкала к старым тополям заново, разглядывая, прислушиваясь и находя еще и еще, что увидеть.
Детали, собранные в узоры вселенной, работали, как хмель. Пьянили без отказа. И нынешней Лете не нужно загонять себя в состояние сосредоточенности, чтоб увидеть и опьянеть. Теперь оно всегда с ней, будто вошла в цветную воду и была там, в ней, частью ее. Часть, состоящая из частей.
Грусть о том, что Дзига не появился, была такой же частью вселенной, и тоже радовала. Раньше Лете казалось странным, что грусть может радовать, но так оно и было. И нет в этом тоскливого сладострастия, упивания тоской, нет-нет, просто состояние начинало свою песню, особую. И Лета слушала.
Слушала и себя тоже. Почему, например, яркие посторонние восторги от общения с мирозданием временами ее раздражали? Что же ты, Лета, сама входишь в мир, как в воду, и не даешь входить другим? Ты хорошо, а не ты — раздражающе? Разницу поняла или казалось, что поняла, довольно быстро. Мир не нуждался в восторге. Сосредоточенность, как часть общения с ним, не имела ничего общего с дежурным восторганием, подобным обязательному хоровому пению за праздничным столом. Но тут же Лета понимала — нестройное пение как способ разворачивания души — имеет право быть, это полноценная часть того же огромного мира, и не ей, Лете, судить, что правильно, а что нет. Ей можно лишь выбирать для себя свои собственные правильные вещи, которые составляют ее диалог с мирозданием. Не мешая просто жить. Ведь все, что говорила она себе сейчас, глядя на проплывающие мимо зеленые деревья и белые домики, на переезд со старым полосатым шлагбаумом, и цеха полузаброшенного завода, все это переплетено с обычной ее жизнью, в которой она убиралась в квартире, работала, готовила еду и переживала за близких, которые переживали за нее. Печалилась, если случалось печальное, сердилась, если к тому находились поводы. Не была Лета неким аскетом, скупым на слова, отшельником, удалившимся от мира. Могла и поболтать, о пустяках. Но все время держала в голове то, что делает это по собственной воле. Решив, наконец, стать свободной, насколько это возможно. А, наверное, с точки зрения окружающих все же получалась — аскет и слегка ненормальная. Да и ладно.