— Бить будет! Еще когда-нибудь убьет!
И бросались в ноги родителям, умоляя не выдавать их за этого ирода. Наконец, Степан объявил, что не нуждается в этих дурах и пошлет сватов в другую деревню, но к тому времени в хате его двоюродного брата Петра подросла Петруся — и Степан даже смотреть не стал на других девок. Зато на Петрусю он не мог наглядеться и все ходил и ходил в братнину хату. Придет, бывало, и без всякой надобности просидит на лавке и час и два. Иной раз пахать нужно, или косить, или молотить, а он сидит и глаз не сводит с девушки, смотрит, как она хлопочет и бегает вприпрыжку, слушает ее песни, и сердитое лицо его вдруг делается до того мягким, что, кажется, впору его на хлеб мазать, как масло. Петру он уже раз сказал:
— Бедная она или не бедная, а сватов я к ней пошлю...
— Приблуда... — заметил Петр.
— Пускай приблуда, а сватов я пошлю, только бы мне увидеть, что я ей хоть сколько-нибудь люб.
Но в сердце Петруси не было и следа любви к нему. Как Степан на нее, так она наглядеться не могла на Михалека Ковальчука, и теперь так же, как другие девушки, со слезами говорила бабке:
— Не хочу! Нипочем не пойду! Бить будет! Еще когда-нибудь убьет!
Когда бабка рассказала ей об участи, неизбежно ожидавшей Михала, Петруся поплакала, однако вскоре опять засуетилась по хате, напевая:
Не там счастье, не там доля,
Где богаты люди,
Где любовь живет да воля,
Там и счастье будет.
Но вдруг, оборвав песню, сказала:
— А может, еще и не пойдет Михалек... чего там! Может, и не пойдет он в солдаты...
Потом прибавила:
— Только бы он сегодня пришел...
Аксена, должно быть жалея о том, что своими разговорами довела внучку до слез, отозвалась с печки:
— Брось веник в огонь!
— Зачем? — удивилась Петруся.
— Брось веник в огонь! — повторила старуха.— Сгорит веник, гости будут.
Петруся бросила в огонь старую метлу, а после того, как в этот же день Ковальчук действительно пришел, она свято уверовала в чудодейственность этого средства и потом советовала его всем своим подругам. Да мало ли таких же и еще более чудесных средств она знала и советовала людям? Всему этому училась Петруся у бабки, а так как она любила почесать язычок, то никогда не хранила ничего в тайне, да и не думала ни в чем таиться. Но хоть и рано она постигла всякую премудрость, а не разгадала ворожбы, предвещавшей собственную ее долю. Однажды она лопатой вынимала хлеб из печи. А пекла его Петруся на славу. Даже опытные хозяйки удивлялись тому, как он всегда у нее удавался, и шепотком толковали, что, наверно, ей помогает какая-нибудь сила и оттого-де ни в чем не бывает у нее промашки. На самом деле сила эта была в усердии и проворстве девушки: если она что-нибудь делала, то уж всей душой и на редкость ловко. Так и теперь: хлебы один за другим выходили из печи и с лопаты соскальзывали на стол, румяные, пышные, в меру пропеченные и пахнувшие так, что запах разносился по всей хате. Добрый ломоть хлеба — утеха мужику. Петр сидел на лавке, облокотившись на стол, и улыбался, как всегда, ласково и важно; Агате, по обыкновению, нездоровилось, но она стирала у печки и что-то рассказывала, тоже улыбаясь; оба подростка, хохоча, тыкали пальцами пышные хлебы, и только искусница-стряпуха не смеялась, даже не улыбалась. Вынимать хлебы из печи — это такое важное дело, что ей было не до шуток; засучив по локоть рукава рубашки, она орудовала лопатой с пылающими от жара щеками, выпятив губы и даже нахмурив лоб. Вдруг Петруся вскрикнула:
— Ай! Ай!
Скинув на стол последний каравай, она уронила наземь лопату и заломила руки.
— Ой, боже мой, боже! — заголосила она сквозь слезы.
Петр и Агата, вытянув шеи, одновременно взглянули на хлеб и в один голос спросили:
— Треснул он, что ли?
Они не ошиблись. Последний каравай оказался почти насквозь треснувшим, как будто его ножом разрезали пополам.
— Треснул, — ответила Петруся.