Выбрать главу

— Ну, Петруся, тут нам больше нельзя оставаться. Тут уже тебе не видать добра. Поклонимся Петру и Агате за хлеб да за соль и пойдем куда глаза глядят.

Хлеб и соль Петруся нашла без труда: работница она была на диво и прославилась на всю округу. В маленькой господской усадьбе по соседству ее взяли дворовой девкой, позволив ей держать при себе бабку — с тем, чтобы старуха за харчи пряла на хозяев лен и шерсть. Через два дня после окончательного отказа в виде трех звонких пощечин, полученных Степаном Дзюрдзей от бедной сироты, на рассвете дверь из хаты Петра отворилась и вышла Петруся, повязанная красным платочком, в коротком зипунишке, синей юбке и низких башмаках. Все пожитки свои и бабкины она несла в холщовом мешке за плечами, а за пазухой держала завернутую в холстинку прялку. За ней шла слепая Аксена в таких же низких башмаках и зипуне, но вместо платочка в черном чепце. В одной руке она сжимала палку, которой нащупывала дорогу, а другой крепко вцепилась в рукав внучки. Были они почти одного роста, обе высокие, прямые и худощавые; выйдя из хаты Петра, они молча шли по деревенской улице. Над ними под весенним небом еще ползли обрывки белого ночного тумана, по обеим сторонам стояли запертые дома и неподвижные деревья в садах. Еще не мычали коровы, не кудахтали куры и даже не лаяли собаки. Лишь кое-где у открытых ворот или за низким плетнем показывалась вставшая спозаранку хозяйка и, увидев этих двух женщин, идущих деревней в синей предрассветной дымке, равнодушно или жалостливо говорила:

— Идите с богом!

Они одновременно отвечали:

— Оставайтесь с богом.

И шли дальше. Румяная девушка с веселыми глазами выше поднимала голову и ускоряла шаг, а вцепившаяся в рукав ее зипуна старая бабка, устремив вдаль слепые глаза, торопливо, но без страха шла за ней в неведомый мир; она его не видела, но ощущала в дуновении утреннего ветерка, который трепетал вокруг ее черного чепца и костлявого лица, шевеля белые, как молоко, волосы.

Как там жилось Петрусе в господской усадьбе за три версты от Сухой Долины, об этом в деревне мало что знали. Служила — и ладно. Замуж не выходила. Через год после ее ухода из деревни Степан Дзюрдзя открыто, по всем правилам и обычаям послал к ней сватов. Петруся отправила сватов ни с чем, а Степан после этого целую неделю пил в корчме водку и дрался с кем попало. Люди не в шутку начали поговаривать, что, верно, она околдовала его, если он не может забыть и так убивается по ней: напоила его каким-нибудь зельем, чтобы он уже никогда от нее не отстал. И на что ей это, раз она его не любит и не хочет за него выходить? Мать Степана в ту пору еще была жива; она сильно гневалась на Петрусю за сына и однажды сказала:

— Известное дело! Бабка-то у нее ведьма, только и думает, как бы людям какую-нибудь беду учинить.

Однако вскоре Степан женился на девушке из соседней деревушки, и пересуды о Петрусе прекратились. Видали ее редко; иногда только девки из Сухой Долины встречались с ней, возвращаясь с поля, когда она шла домой с граблями или с серпом. Петрусе стукнуло уже двадцать лет, и девушки, проходя мимо, словно ненароком затягивали:

Сели, сели серы гуси,

Серы гуси на Дунай,

Не хотела идти замуж.

Так сиди теперь, вздыхай!

Случалось, кто-нибудь из давних знакомых, увидев ее, жалостливо качал головой или шутил:

— А что твой Ковальчук? Скоро он вернется?

Хоть и нескоро, но вернулся парень, да и мог ли он не вернуться, если была у него на краю деревни и доставшаяся ему от отца с матерью земля и хата, в которой тем временем хозяйничал какой-то чужой человек, кажется арендатор. Однажды в воскресенье по деревне разнеслась весть, что Ковальчук вернулся с военной службы и у себя в хате наводит порядок с арендатором, а вечером, когда в корчме собралась тьма народу поговорить, выпить и поплясать, Михал тоже пришел, но его едва узнали, до того он изменился. Покидая деревню, он был сухощав, хиловат и выглядел скорей вытянувшимся подростком, чем стройным мужчиной; ходил он тогда, как и все мужики в Сухой Долине, в сермяжном зипуне или холщовом кафтане, синем либо красном. А теперь — куда там! За годы военных походов и муштры грудь и плечи у него раздались вширь, прежде бледное лицо покрылось здоровым, глубоко въевшимся загаром, на верхней губе закурчавились черные усы, взгляд стал смелым, смышленым, Михал возмужал, приобрел выправку и носил уже не зипун или кафтан, а темную суконную куртку, ладные сапоги и яркий шейный платок. Разодетый, с папироской в зубах, он явился в корчму, и все наперебой стали здороваться с ним и удивляться ему, а он в свою очередь всех узнавал и со всеми здоровался. По нему сразу можно было заметить, что он многое повидал, поумнел, научился вежливому обхождению, однако с радостью возвратился в родную деревушку. Он выставил старым знакомым штоф водки, осушил и сам один или два шкалика, но выпить еще отказался наотрез. Покуривая папиросу, он вел беседу, рассказывал, что делается на белом свете, а потом, вмешавшись в толпу танцующих, так лихо и вместе с тем плавно закружился, отплясывая с девушками метелицу и крутель, как будто и не уезжал из деревни. В корчме поднялась туча пыли, сквозь которую лишь смутно виднелись грузные фигуры танцующих парней и пестрые платья девушек. Однако Ковальчука сразу можно было различить: он был искусный плясун, и среди толпы, кружившейся в густой пыли, выделялся не только темной курткой и ярким шейным платком, но еще более — ловкостью движений. Это он, притопывая, залихватски выкрикивал: «Ух-ха!» — и, отколов десятка два коленец метелицы, с размашистой грацией обводил запыхавшуюся партнершу вокруг всей корчмы. Со всеми девушками он затевал шуточные ссоры, со всеми хоть раз протанцевал, каждой заглянул в глаза, даже бросился ловить одну, стыдливо убежавшую от него, и, поймав ее между печкой и дверью, крепко поцеловал, а о Петрусе — хоть бы упомянул, никого и не спросил про нее. Однако ему напомнили о ней: женщины постарше, обступив танцующих тесным кольцом, попросту вытащили его из круга и уж тут дали волю языкам. Так и так, говорили они, было с Петрусей, так-то и так. То-то вышло у нее со Степаном, то-то советовали ей люди, туда-то она ушла, тем-то при случае ее допекают и в насмешку поют ей в лицо озорные песенки. Слушая баб, Ковальчук хохотал так, что из-под черных усов сверкали белые зубы, а басистый его хохот заглушал бабью болтовню, но сам он не говорил ничего. Ни о Петрусе, ни о своих намерениях он не сказал ни слова и, угостив женщин водкой и сыром, снова разгулялся и пустился плясать с еще большей лихостью. Тогда всем стало ясно, что он и не думает о Петрусе.