— Держите, тетя!
Агата сделала, как ей велели. Книга, проткнутая ножницами, повисла, широко раскрыв обветшалые, пожелтевшие страницы.
— Ну, теперь говорите, — приказала Петруся, — называйте всякие-всякие имена, говорите! На чье имя евангелие повернется, тот и есть вор.
Розалька первая выскочила с вопросом.
— Антон Будрак? — спросила она, страстно желая, чтобы книга завертелась, потому что как раз накануне она подралась с женой Будрака, когда полоскала на пруду белье. Но книга даже не дрогнула.
— Левон Козявка? — тонким дискантом спросила Параска, так как это был самый докучливый заимодавец ее мужа. Но книга осталась неподвижной.
Фамилии одна за другой сыпались из уст женщин и мальчиков, радовавшихся тому, что и они могут играть какую-то роль в таком важном деле. Однако книга не отвечала. Наконец, Петр, до этой минуты не назвавший ни одного имени, произнес низким, глуховатым голосом:
— Якуб Шишка.
Недаром полчаса назад в хате кузнеца подозрение пало на человека, носившего это имя. Палец Петруси легонько дрогнул, так легко, что никто этого не заметил и даже сама она не почувствовала, но книжка медленно и едва уловимо повернулась, описав маленький полукруг.
— Ага! — хором вскричало семь голосов.
Петруся бережно и почтительно вытащила ножницы из корешка евангелия и, нагнувшись, благоговейно поцеловала старый переплет. Примеру ее последовали остальные. Целовали книжку поочередно все женщины, целовали, чуть не чмокая, оба подростка; долгим и скорбным поцелуем приложился к ней Петр и тотчас, светя себе лучиной, унес ее в клеть. Тут снова женщины и мальчики хором крикнули «Ага!», и в этом возгласе заключались самые противоречивые чувства: возмущение, радость и благодарность — благодарность к чему-то, что помогло им открыть вора. Что это было — они не спрашивали и не могли разгадать. Но они думали и верили, что существует некая сила, оказавшая им эту услугу при посредничестве Петруси. В этот же вечер огневая Розалька бегала по всей деревне, а забитая Параска с хнычущим ребенком на руках плелась из хаты в хату, и обе наперебой — одна быстро и горячо, а другая медленно и вяло — рассказывали обо всем, что случилось и делалось в хате старосты.
Потом носились еще какие-то смутные слухи о том, что у Петра с Якубом что-то произошло. Будто бы Петр, вопреки обычному своему хладнокровию, в приступе ярости избил Якуба в собственной его хате, угрожая привлечь его к суду, если тот не сознается и не отдаст украденных вещей. Якуб уже знал по опыту, что от суда не всегда можно увильнуть, а на старости лет ему не хотелось в третий раз отсиживать в тюрьме. Когда же снохи его и дочери с малыми детьми на руках бросились к ногам старосты, моля не разорять их хозяйство, старик заплакал, во всем покаялся и возвратил Петру оба окорока и пять скатков холста. Остальной холст, по его уверению, он где-то потерял, а колбасы — надо же было случиться! — съели собаки. Он плакал, бил себя в грудь и клялся спасением души, что все это так и было. Снохи и дочери, зная, что было это вовсе не так, забились в угол и молчали. А вдруг Петр поверит — тогда пять скатков холста и колбасы останутся у них. Петр не поверил, но гнев его уже немного остыл, к тому же он видел, как бедна хата Якуба и сколько в ней ютится народу. А было там душ тринадцать — стариков, молодых и детей. Столько народу погубить за вину одного, да и самому не обобраться хлопот... Петр махнул рукой, забрал то, что ему вернули, а насчет остального только буркнул сквозь зубы: