Недолгий августовский день близился к концу, солнце клонилось к закату. Теперь на тропинке, вьющейся вдоль плетней, пора было показаться девушкам. По праздникам девушки приходили к Петрусе петь. Во всей деревне ни у кого не было такого сильного и чистого голоса, как у нее, и никто не знал столько песен. Петруся всегда запевала в хору, а летом почти каждое воскресенье девушки собирались в сумерки возле хаты кузнеца и, рассевшись на камнях и траве, до позднего вечера оглашали просторы звонким хоровым пением. Сегодня не пришла ни одна. Солнце уже садилось, когда Петруся увидела на тропинке одинокую женскую фигуру, направлявшуюся к ее хате. Издали она узнала Франку, внучку Якуба Шишки. Франка была дюжая девка с некрасивым, но свежим лицом и блестящими голубыми глазами; одета она была по-праздничному, но бедно; ноющим голосом она поздоровалась с Петрусей и, не дожидаясь приглашения, села подле нее на завалинку. Они были знакомы сызмальства, не раз жали на одной полоске, на одном лугу ворошили сено, вместе пели, вместе дурачились и плясали и в корчме и на гулянках под открытым небом. Вчера, когда кузнечиха первой пришла на огонь, Франка задумалась так, что на мгновение забыла даже о Клеменсе, хотя он был рядом. По лицу ее в эту минуту можно было прочесть: что-то она замыслила, какие-то надежды и планы бродят у нее в голове. С этими-то надеждами и планами она пришла сейчас к кузнечихе и, немного помолчав, запричитала:
— Ой бедная ты, Петруся, бедная! Уж больно против тебя народ ополчился. Ругают тебя, кричат...
Кузнечиха живо обернулась к девушке и засыпала ее вопросами:
— Что говорят? Кто говорит? А Петр Дзюрдзя тоже гневается, и Агата, и Лабуды, и Будраки?
Франка повторила все, что в деревне болтали о Петрусе, потом закинула руку ей на шею. Зажмурив глаза, она стала ластиться к кузнечихе и, гладя ее по лицу, начала:
— Я к тебе, Петруся, с великой просьбой... Раз ты такая знахарка и можешь людям делать добро или зло, так пособи моему горю, выручи меня из беды…
Петруся отпрянула и с досадой отвернулась; лицо ее пылало от гнева и обиды.
— Какая я знахарка! — почти закричала она. — Уходи от меня прочь... не приставай...
Но Франка придвинулась к ней еще ближе и снова обняла ее за шею.
— Не сердись, Петруся, не сердись на меня... Я ведь не со зла... Ох, если бы ты знала, до чего же я несчастная, верно несчастнее меня и на свете нет... Сама знаешь, каково это убогой сироте да еще в чужой хате ютиться. Дедова хата — не отцова... Измываются надо мной дядьки, измываются их женки... Я работаю, ворочаю день-деньской, точно вол в ярме, а ни от кого слова доброго не слышу... Как подерутся они между собой, так и меня колотят, да всё куском хлеба, что я ем у них, попрекают. Уж мне и жизнь опостылела, а в горестях и в слезах я и света божьего не вижу...
Закрыв лицо красными, огрубевшими от работы руками, она горько заплакала.
Тогда Петруся сама подвинулась к ней и грустно сказала:
— Знаю я, знаю, что несладкое у тебя в дедовой хате житье... Дядьки твои буяны и пьяницы, и жены у них поганые... И бедность у вас. Да я-то чем могу пособить твоему горю?
— Ох, можешь, можешь, только бы ты захотела! — открыв лицо, взмолилась Франка и, обняв уже обеими руками шею Петруси, начала целовать ее с такой горячностью, что смочила ей обе щеки поцелуями и слезами. Потом, повиснув на ее плече всем своим грузным телом, несколько минут тихонько шептала ей что-то на ухо.
Петруся снова сделала резкое движение, выказывающее досаду и негодование.
— Не хочу! — крикнула она. — Никому больше ничего не стану советовать, хоть бы там не знаю кто был, никому! Ей-богу, не стану.