Та страсть, которую внушает ему Юлия, вероятно, и льстит ей, и пугает ее. Она любезна со своим воздыхателем, порой даже очень рада ему, но, похоже, не разделяет его чувства. Впрочем, тем лучше для нее, ибо ее мать исполнена решимости выдать ее замуж. По возможности, за богатого человека, чтобы поправить стесненное финансовое положение семьи. Фрау Марк нацелилась на некоего Грепеля, купца из Гамбурга. Уже в марте 1812 года он прибывает в Бамберг, и Гофман очень скоро узнает о планах на брак. Приступы ревности сменяются у него приподнятым настроением, ибо он, похоже, втайне убежден, что из этого брака ничего не выйдет. В записи от 9 апреля 1812 года он с непостижимой интуицией влюбленных отмечает: Ктх — она по-своему познала силу чувственности. А пару недель спустя, 25 апреля, она сама признается ему: Вы меня не знаете — моя мама тоже — никто — мне приходится так много держать в себе — я никогда не буду счастлива. Гофман задается вопросом, что она хотела этим сказать; позднее он почти дословно вложит сказанное Юлией в уста Цецилии из Пса Берганцы. Позднее, когда он поймет то, что было предельно ясно с самого начала. Юлия слишком чувственна, чтобы ограничиваться одним кокетством, и было бы странно, если бы она не испытывала некоторое замешательство — по крайней мере, в своем воображении, которое у нее было весьма живым. Когда появляется Грепель, она любит его не больше, чем Гофмана, однако она знает, что скоро будет принадлежать ему телом, и Грепель, безусловно, выигрывает от этого любопытства и нетерпения. В силу своего воспитания и тогдашних нравов Юлия испытывает угрызения совести и полагает, что сделала что-то предосудительное. Она намекает на это Гофману, ибо ей кажется, что она провинилась именно перед ним, что она изменила ему, — ему, который так любит ее, но даже ни разу не попытался предложить ей роль любовницы. Гофман вскоре разгадывает эту злополучную загадку, в то время как Юлия, со своей стороны, очень быстро восстанавливает свое душевное равновесие, беззлобно поддразнивает его и даже устраивает ему любовные сцены. Он колышется, как тростник на ветру; страсть играет им, как мячиком, порой овладевая им в те моменты, когда он менее всего к этому расположен: когда он ужинает с Мейербером в Буге, когда он пишет декоративные фрески для Альтенбурга или составляет планы реставрации этого полузаброшенного замка, только что приобретенного его другом доктором Маркусом, когда он делает черновой эскиз декораций для драм Кальдерона, когда он кутит в гостинице «У Розы».
Гофман ежедневно проводит по нескольку часов в «Розе», превосходной гостинице в старом Бамберге с огромной хлебопекарной печью и залом с толстыми стенами, соединенным через коридор с театральными кулисами. Хозяин доволен своим клиентом, который пьет до тех пор, пока не заснет, уронив голову на стол, — и охотно потчует его в долг. Здесь писатель встречается с друзьями, которых иногда сам сюда приглашает, однако по большей части он одиноко сидит в углу, затягивается своей длинной трубкой и напивается до чертиков. Порой он намекает на свои алкогольные видения в дневнике, но ни разу не описывает их подробно. После смерти Гофмана его друг Гитциг из уважения к памяти писателя попытался истолковать его тягу к спиртному в том смысле, что тот испытывал потребность в своего рода дионисийском экстазе; при этом он представил дело так, будто Гофман пил исключительно отборные вина и изысканные ликеры. Конечно, ввиду своего происхождения и воспитания, своей утонченной и высоко дифференцированной чувственности, принимающей порой даже такую сложную форму, как наслаждение воздержанием, Гофман имел явное пристрастие к изысканным напиткам: шампанскому, старому бургундскому, токайскому; однако когда нет куропаток, люди обходятся и дроздами, а вместо шампанского пьют майнское вино из фляг; когда же нет ни такого вина, ни даже терпкого пфальцского красного, то и сивуха сгодится, чтобы нагнать химер. Гофман пьет все подряд, за исключением пива, презираемого им как безрадостный и бездушный напиток, от которого становится тяжело в желудке и клонит в сон. Факты, вытекающие в том числе и из его собственных дневниковых записей, вынуждают нас констатировать, что Гофман был пьяницей в самом что ни на есть прямом смысле этого слова.