Впрочем, он уже навсегда обречен на адские муки тех, кто растет без любви, обречен на страстные, лихорадочные, нескончаемые поиски любви, на неспособность отдаться ей целиком и безоговорочно в тот самый момент, когда, как ему кажется, он ее нашел. Ему часто будет так казаться, но каждый раз он будет требовать столь многого, что разочарование будет неизбежным. И это разочарование будет проистекать из его собственного выстраданного недоверия к этому чувству, из осознания им невозможности полной самоотдачи, которая ему глубоко претит, и из затаенной надежды на более высокую любовь, на чудо, способное вызволить его из той темницы, в которую он заключен. Страх упустить чудо сделает его непостоянным в любви, и в результате он попадется в собственные сети.
Ему было уготовано счастье другого рода: счастье искренней дружбы, прочных связей, многолетней привязанности. В этом отношении его жизнь будет на удивление богатой.
В возрасте шести лет Эрнст поступает в реформатскую школу в Кенигсберге. Там он сходится с Теодором Готлибом (фон) Гиппелем, который годом старше его, и между ними завязывается дружба на всю жизнь. Восемнадцатое столетие отмечено культом искренней дружбы; тогда ей отдавались без задней мысли и ложного стеснения. Чтобы исказить чистоту понятия дружбы, потребовались притворная стыдливость, неискренность, ханжество и душевная нечистоплотность викторианской эпохи.
Гиппель был, пожалуй, единственным, кому Гофман поверял сокровенные мысли и открывал свое сердце (в той мере, в какой он вообще был на это способен), и тот взгляд, который его друг бросал в эту бездну противоречий и терзаний, должно быть, нередко приводил его здоровую и уравновешенную натуру в изумление. Несмотря на свой бурный темперамент, Гофман был очень замкнут и, по его собственному признанию, не выставлял напоказ свою внутреннюю сторону с той непринужденностью, с какою светские люди извлекают из кармана носовой платок.
Дева солнца
Лишь с большим трудом удается юному Эрнсту получить от дяди Отто разрешение заниматься вместе с Теодором; сделав домашние задания, друзья читают, спорят, рисуют, копаются в саду и разыгрывают дикие «домашние сцены». Иногда Эрнст садится за фортепиано, чтобы поиграть другу свои композиции, которые он начал сочинять с тринадцатилетнего возраста. Ибо после многолетних уроков у дяди Отто, едва не отбивших у него охоту к занятиям музыкой, он наконец-то испытал радость открытия подлинного мира гармоний, и заслуга в этом принадлежала его новому учителю музыки, органисту Подбельскому. Стилизованный портрет этого старого ворчливого чудака он позднее даст в Фермате; некоторые из его черт воплотятся также в образе мастера Абрахама из Кота Мурра. Вообще, многим из тех, кого он знал в детстве, суждено стать его персонажами; они разгуливают по страницам его книг, переходя из одной новеллы в другую, играя то второстепенные, то главные роли. Так, образ адвоката из новеллы Майорат частично списан автором со своего двоюродного деда Ветери, симпатичной фигуры в шлафроке с неизменной трубкой в зубах и такими чертами характера, как насмешливость, неусидчивость и непоколебимое здравомыслие. А школьного товарища Гофмана — Матушевского, впоследствии ставшего известным живописцем, — мы узнаем в образе безумного художника из новеллы Артурова зала. Создается впечатление, что весь резервуар вдохновения автора был наполнен им еще в годы детства и заботливо сохранен для будущего. Но всегда и везде действительность у него переплетается с вымыслом. Ибо Гофман никогда не занимался слепым копированием, и те люди, которых он знал, служили для него лишь своего рода глиной для лепки новых образов. Он дополнял и обогащал их самим собой, нередко заставляя их говорить то, что хотел бы высказать сам. Вероятно, именно поэтому мы столь часто обнаруживаем у его героев его собственный стиль мышления. Гофман всегда рядом — даже там, где зачарованный читатель забывает о существовании мага. Таким образом, можно говорить о постоянном слиянии автора и его героев, порой выраженном слабо и едва заметно, порой же явленном тем ощутимее, чем более живую симпатию испытывает Гофман к реальному прототипу своего персонажа. Нередко также имеет место акт отторжения, и у нас есть все основания предполагать, что тема безумия, столь часто возникающая в его произведениях, была для него не романтикопоэтическим живописным украшением, но попыткой магического заклятия тяготевшей над ним фатальности: расщепления личности, постоянной угрозы шизофрении.