Выбрать главу

За нашими спинами раскинулись эллинские руины, средь которых, то здесь то там, пестрят парчой сарматские шатры. Перед нами — хруст и вой наступающей варварский тьмы. Нам предстоит сгинуть! Ха!!! За сон! Нашей гибели не увидит никто, а очнувшийся пополудни афинянин лишь поглумится над нашими трупами! И всё–таки та ахейская грёза, от которой набухли ратной Перикловой «ратумией» наши души, стоит того, чтобы отдать за неё наши юные жизни!

Ещё мгновение — и прозвенит струна Ликурговой кифары. Я там, впереди фаланги, с оливковым венчиком в крашеных кудрях. Сейчас предстоит нам станцевать последнюю пляску — плавную пиррихову поступь! Ты ведь знаешь, читательница, всё дело не в воле или власти, не в быстроте или силе напора. Всё дело — в ритме! Мир! Чуешь ли ты ритм Толичкиного тела, когда он несётся сквозь берёзовую рощу, уже скинувшую свою старую чешую?! — когда Толичка грудью падает на червонный хрустящий дёрн?! — когда дифирамб его аорты сливается с ритмом золотого сердца планеты?! — а бандюга-Толичка, невесомый в своей невинности, тотчас уворовывает его самые таинственные, самые тончайшие шумы!

Струна взорвала ночь. Фаланга лязгнула и, перенимая пирриховый ритм, качнулась в сторону набегающей чёрной лавины…»

— Что?! Что вы пишите, Уруссов?! Ну–ка, ну–ка! Дайте–ка сюда! — подскочил к Толичке Капернаумов, протянувши к картонке свой шарнирный щупалец и упёрши в Толичку взор истерических студенистых глаз.

Толичка провёл ладонью по лицу сверху вниз, словно не сразу сообразил, где он. Стёр с обеих щёк влажные борозды. С изумлением подвигал пальцами: рука пылала, причём тыльная сторона ладони была жаркой неимоверно, точно кто–то мгновение назад снял с неё свою огненную длань.

Первым делом Толичка воровски огляделся, спрятал картонку в карман — она пришлась впору, как если бы её вырезал Толичкин портной; затем посмотрел поверх контр–адмиральского черепа, обтянутого лунной, — пегой с кратерами, — кожей, вложил паркеров наконечник в ножны и отошёл от Капернаумова, будто перед ним стоял не человек, а дубовый ствол.

Щелкунчик гукнул в последний раз и пропал. Ипполит отвалился от негодующего рояля. Давешняя девица подскочила к нему на своих кривых ногах, и троцкист, заполучивши своё тёплое пиво, присосался к жестянке рдеющим ртом.

В это мгновение индус вцепился в часы переводчицы, сдвинул набекрень чалму, — отчего она размоталась и шмат черно–жёлтой ткани упал в гору ореховой скорлупы, произведши с ней то же, что и Посейдон с киклядской скалой, — и, обведя мутным взором толпу, завопил: «Сы–ы–ыланс!»

— Минута молчания в память жертв Нью — Йоркского теракта! — подхватил Сомбревиль.

— Тихо! — тявкнула Терситова и поворотила все свои три бородавки в сторону Шабашкиной, которая живо сжевала сливу, плюнула косточку вместе со слюной в кулак, стёрши при этом с груди ужасную белую каплю, и замерла — только шевелилась беззвучно на её подбородке ореховая шелуха.

Игорёк по–французски не понимал, а потому ухватил Кашеварова за ковбойскую пряжку и полюбопытствовал у козлобородого: «Чевой–то они?…» Он не успел договорить, а контр–адмирал колыхнулся синим пузом и гаркнул, сделавши равнение на индуса — «Молчатьссссс!» Игорёк рыгнул от испуга и застыл, расставивши локти и прижавшись задом к бедру Кашеварова. Юрьевец вцепился в свою бородку всей пятернёй и принялся вытряхивать из неё хлебные крошки. Б. О. застегнул пуговицу на солнечном сплетении и встал смирно. Д’Эстерваль с поразительной точностью воспроизвёл кротиную гримасу Сомбревиля и обездвижился, вперивши в него свой благоговейный взор, с коим могла поспорить лишь немая преданность князей Кичильбаевых, так крепко прилипших друг к другу, что ежели посмотреть на них с тыла (что Толичка и не замедлил сделать), были похожи на растолстевших сиамских Диоскуров.

Внезапно, посреди гробовой тишины, из Толичкиного кармана — до того разбухшего, что, казалось, он носил в своём правом бедре пятимесячный плод, пропела Сольвейг. Толичка извлёк телефон, посмотрел на голубой экран и прочёл, а ещё до того, как прочёл — почувствовал — «Катерина», — а ещё до того как почувствовал — нажал подушечкой указательного пальца (той самой!) на голубую кнопку, тотчас произнесши: «Привет, моя любовь!» И не глядя на перекошенные от праведного негодования ряхи фуршетчиков (— Как он смеет не молчать в минуту молчания! То есть я хотел сказать… гум… гум… — заурчал Капернаумов. — Уруссов фашист! — прошипела Шабашкина Шмидту), воркуя, двинулся прочь и, отвесивши звенящего тумака стеклянной двери, остановился за ней в виду всей компании.