Выбрать главу

— Ха–ха–ха-ха–ха! Га–га–а-а! — Выл от хохота атлет лет сорока, в пурпурной тоге, под которой сотрясалась волосатая грудь. Пальцы его ног шевелились, словно силились по–обезьяньи ухватить с пола гроздь винограда и засунуть её в острозубый смеющийся рот. — Ха–ха! — раскачивался он в низком кресле, вцепившись ручищами в гривы львов на подлокотниках. — Хе! Да–а–а-д! Клавдия! Теперь–то я знаю, что значит любить! — заорал он так, что за колоннами вздрогнули и плеснули бирюзовыми брызгами наконечники копий.

Против Пилата, на полу, подобравши под себя ноги, все в свежих рубцах, и обвивши их голыми руками, сидела длинноволосая красавица с жемчугами в мочках ушей и, оскаливши клыки, вторила прокуратору. Строгие черты лица Клавдии, по которым сразу распознаешь Идийских потомков Афродиты, сейчас были искаженны смехом. Её взор скользил поверх толстенной глыбы мрамора песочного цвета, перебегал с горы винограда на блюдо с мёдом и бараниной, на лемносскую вазу, а оттуда — на кувшин и чаши с вином, местным, прошлогоднего урожая, но уже таким тяжёлым на вкус. В чашах плавали виноградины, подчас показывая то запрещённое Левитами рыльце, то пегое упитанное брюхо.

Ступни Клавдии стояли на окровавленной ткани, где ещё можно было разглядеть изначальный узор — шеренгу быков: белая выя, хребет и ляжки, из тех, что Менелай едал на египетском пляже. Тонкокостные пальцы ног Клавдии тоже вытанцовывали нечто неистовое, фригийское на пятнах засохшей крови.

— Гы–ы–ы! А я‑то! Я‑то! Как я его обожаю! — взвизгнула Клавдия и прыснула веером слюны себе в чашу.

Пилат, страшно сотрясаясь животом, полез лапой под кресло, прошарил там и, извлекши оттуда свиток козлиного пергамента, швырнул его прямо в блюдо. Тот подскочил, перевернулся, проехался боком по медовой лужице и наконец замер. Солнце, словно шпион, выглянуло из–за стены роз, разлило своё пламя по мрамору — и тотчас свиток распластал на куске мяса свою крокодилову тень.

— Ха! Ха–ха–ха! — голос Пилата вдруг стал глух, и только его лицо оставалось обезображено гримасой смеха. Зелёный глаз прокуратора искрился. Пляшущий мизинец ноги угодил в солнечный луч, сверкнул своей квадратной короной.

Когда кентурион ввёл Иешуа сюда, поставил его передо мной, я позабыл всё на свете, Клавдия! Я не читал кляуз Каифы. Я не слушал блудливого graeculus’а секретаря! Только рот Иешуа! Только его волосы видел я и уже предчувствовал сокрытое под голубым таллифом загорелокожее сокровище! От Иешуа веяло тем, что я ощущал когда–то в детстве. Со сцены! Помнишь ли, Клавдия, ту песню македонского козла, когда бог нависает над объятой ужасом толпой и его тетраметр принимается резать воздух, словно алмазным ножом?

— Помню! — крякнула Клавдия. И снова зашлась смехом, да так, что из–под платья высунулся розовый трясущийся сосок.

— Хо–хо–хо-хо! Я рыдал! Каждая из детских слезинок гладила мне кожицу щеки и падала прямёхонько на оживающий членик. Моё лицо было жарко, и вся эта жаркая, влажная нежность выла: Свободен! Свободен! Свободен! Рви их теперь! Га–га–га-га–га!.. «Тшма!», — сказал мне Иешуа — и в его голосе взорвался амфитеатр моего отрочества, раскололась толпа, да распластались на брюхе фиванские преступники, воздевши в мольбе руки. Помнишь ли ты это, Клавдия?

— Помню! — пальцы Клавдии взялись за голову медузы на ручке чаши. Кончиком языка она поддела виноградинку. Её зубы живо вцепились и сжевали ягоду. Клавдия плеснула вином себе на ступню — туда, где в фиолетовой артерийке бился пульс–корибант, — и одним духом осушила чашу.

Копья за колоннами прокрутились вокруг своей оси и, мерно стуча — будто они были подкованы — уступили место другим. Ласточка стремглав пролетела меж ними, блеснула своей чешуёй, вмиг потеряла её и сгинула в розах. Прокуратор проследил за птицей неистовым от веселья взором. Его голос снизился до дрожащего шипа.

— А потом, Клавдия, нас оставили вдвоём с Иешуа. Я поглядел на него ещё раз. Кудри его вились виноградными ветвями… Выпей–ка ещё, жена моя!

Клавдия, вся сотрясаясь от хохота, потянулась за кувшином, наполнила чашу.

— Не забыла ли ты, Клавдия, Енгадийского виноградника? Сразу после праздника Пасхи, а? Армада чёрных питонов, прущая на восток, в ароматную гору. Как виноградный склон, благоухали щёки Иешуа! К ним приложил я ладонь мою, прильнул к его устам. Огненная мирра полилась в меня. Глаза Иешуа взбухли ахейской «ратумией», залоснились иудейским глянцем, и тотчас губы Иешуа обхватили мой член. Помнишь ли ты это, жена моя?