Давно уже бродил он по этим синеоким горам, где редко встретишь человека. Лишь иногда попадался ему приветливый пастырь серых, облепленных жужжащими смарагдами коров с раздувшимися выменами, да у самого подгорья, время от времени наталкивался он на давно нестриженного ветхого бородача, который старательно обхаживал со спиннингом заветные заводи. Но он так ни разу и не заговорил ни с женоподобным пастухом, ни с рыбаком, громыхающим вечно порожним садком — оба ретороманца с трудом поняли бы его горациеву латынь. Впрочем, он всегда неохотно спрашивал дорогу и обожал сам находить тропинку, ведущую к вершине.
Пока он поднимался, размышляя о чём–то своём, невесомом и мгновенно испаряющемся, виноградник из тёмно–изумрудного стал золотым, отяжелел, зазвенел цикадами, и стоило лишь посмотреть на прыскавшие искрами червонные листья, как перед глазами начинали ползать пёстрые змеи. Он уже буквально плавал в поту, но тропинка влекла его вверх, извиваясь вокруг виноградных рядов, защищённых коричневой сетью от птиц. Обычно больше уставая на спуске, чем на подъёме, он продолжал идти и остановился лишь у заросшего чертополохом столетнего гранитного столбика с отметкой «5500 футов». Солнце показывало полдень. Он разделся донага, вдоволь наплескался в полной родниковой воды бетонной ванночке, приютившей жёлтый курган Атлантиды, сложенный из многогранных камушков, где меж лиан запутался скучный Наутилус — дырявый пластиковый пакет с размытым тавром известного телеканала. Обсохнув в тени, он переоделся в чистое бельё, которое всегда носил с собой, прислонился спиной к старому сучковатому, увитому плющом дереву и, жадно чавкая, принялся поглощать зажаренную вчера на костре ляжку ягнёнка, запивая её ключевой водой из обжигающей пальцы фляги с выпуклым пузом.
Насытившись, он почувствовал, что глаза его медленно наполнились влагой, ноги отяжелели и похолодели; мир вокруг потянулся и зевнул со сладкой улыбкой на милых губах. Сейчас он слышал и замечал всё: как бесхвостая ящерица прошуршала в рыжей с сочным отливом траве; как гибкое облако–гимнаст село на шпагат, ловко балансируя меж двух убелённых вершин, поминутно взмахивая руками, восстанавливая хрупкое равновесие; как повис, да так и застыл на юго–востоке небосклона глянцево–золотой крест гидроплана, а внизу, в мидасовой купальне, ворочая ржавыми уключинами своего древнего чёлна, чёрный чёртик дугообразным движением всё загребал искрящиеся сокровища и, пересчитавши их хорошенько, медленно ссыпал это богатство назад в казну. От запахов фиалок, мёда, мирры с примесью испарений склонившихся над ключом увядших нарциссов голова его отяжелела; стрёкот кузнечиков зазвучал гигантской свирелью из виноградных глубин; любимо–ненавистный полдень навалился всею своею мощью, и сон, как ночной голод, напал на него.
*****
— Давно мы не смотрели туда. Жив ли ещё человек? — произнёс голос, и тысяча звонких смехов брызнули ему в ответ из плотной дымки, на все лады повторяя слово «человек». Когда же воцарилась тишина, а туман рассеялся, то он увидел пустую, светлую залу; под ногами — прозрачную твердь, а ниже — ступени, уходящие в голубое никуда. Кто–то положил ему на плечо маленькую, почти женскую руку, приблизил невидимые, защекотавшие ухо губы и, дыша вином, зашептал нечто бесстыдное, прекрасное и злое. То была тайна тайн, а потому она забывалась сразу, лишь только голос искусителя произносил её. Но в словах этих было столько сладостного и желанного, жаждуемого с самого рождения его душой, что он содрогался от неги, колени его тряслись, хохот и рыдания сводили ему челюсть мощным, никем никогда не испытанным оргазмом; жаркие слёзы преломили залу в тысячу многогранных сфер; ему безумно хотелось рвать себя на части — когтями, одеревеневшими пальцами, зубами — и раскидывать во все стороны зияющей голубизны лохматые, кровью обливающиеся куски своего мяса… Дьявольский шёпот внезапно прекратился, потому что всё сказал. «Человек», — повторил из–за колонны тот же чудовищный голос, и зала снова грянула серебристыми, медными, громоподобными, развратными, жестокими смехами. Шутка была до того хороша, что и ему хохот взорвал живот. Он скрючился в роденческих муках, грянулся коленями об пол и, потеряв остатки сознания, упал на спину.