Выбрать главу

Глубочайшие умы посленицшевской эпохи страстно пытались проникнуть в смысл, который Ницше вдохнул в эту книгу-призрак. Я ощущаю буквально тоску в словах, пожалуй, самого великого из них, Мартина Хайдеггера: «Мысли мыслителя ранга Ницше – отголосок еще не познанной истории бытия в слове, которое исторический человек говорит на его, бытия «языке»… Мы, нынешние, однако, еще не знаем причины, почему самое сокровенное в метафизике Ницше не могло быть вверено общественности им самим, но осталось таящимся в наследии; все еще таящимся, хотя это наследие в основном, пусть в очень обманчивом облике, стало доступным».1 Но, по-видимому, это и не входило, строго говоря, в его планы, поскольку он никак не хотел «вверить общественности» самое сокровенное в форме метафизики.

Нельзя не признать, что это эзотерическое ницшеанство крайне резистентно любой иной организации в текст, кроме простой публикации. Это все больше начинает осознавать и сам Ницше, когда в самый разгар работы над “Волей к власти” делает поистине пронзительную запись: “На читателей я больше не оглядываюсь. Как мог бы я писать для читателей?.. Но я записываю самого себя для себя”. Что толкнуло Ницше на произнесение этих слов: отчаяние от непонимания современников или погружение в такую пучину своего существа, которая исключают уже возможность коммуникации с другими, во всяком случае, с помощью слов?

Несомненно, горечь от непонимания пронизывает все Посмертные фрагменты. Но это “неуважение” к читателю имеет и более глубокие корни. При чтении этих фрагментов возникает впечатление, что Ницше высказал гораздо меньше того, что чувствовал и над чем постоянно размышлял. Пережить и передать пережитое — далеко не одно и то же. По мере работы над “Волей к власти” он все больше приближался к исчерпанию возможностей языка. Я ощущаю, как он почти физически тяготился этой ограничивающей его клеткой, как, часто рискуя нарушить законы языкового взаимопонимания между людьми, он подходил к опасной черте, когда мысль вырывалась за пределы языка. Он вплотную подошел к границе, за которой начинается невыразимое и непередаваемое.

Это страстное стремление выразить невыразимое делали “Волю к власти” и в целом ницшевскую философию в принципе незавершаемой. Первым это заметил Хайдеггер: “Собственно философия Ницше... так и не была доведена до своего окончательного формулирования и публикации как произведения ни в течение десятилетия 1879 — 1889 гг., ни в предшествующие годы”. По Хайдеггеру, то, что сам Ницше опубликовал, — “лишь фасад”, а его подлинная философия так и осталась в “посмертной форме”. По-видимому, эта “посмертная форма” — единственно возможный способ существования подлинного ницшеанства.

Я полагаю, что Ницше сознательно оставил свое творчество незавершенным, открытым. Удивительно, что по мере продвижения ницшевской мысли, эта незавершенность лишь нарастала: подобно Колумбу, отправившемуся на поиски уже известного мира, он столкнулся с безудержно расширяющейся Вселенной... У всякого, кто устремится вслед за ницшевской мыслью, будет нарастать ощущение увеличивающегося разрыва между, с одной стороны, гигантским потенциалом возможного творчества и реальным наследием — с другой. Ницше осмыслил окружающий мир на порядки больше, чем сумел выразить и зафиксировать осмысленное им в письменной форме. “Моя философия, — писал он 2 июля 1885 г. Овербеку, — если я могу назвать так то, что раздирает меня до самого основания моей сущности, не является более передаваемой, по крайней мере в печатном виде”. По мере работы над “Волей к власти” Ницше все больше понимал, что вплотную упирается в границу выразимости, что дальше уже писать невозможно: задача выразить невыразимое не могла иметь лингвистического решения. Для того чтобы остановиться, ему казалась все и более привлекательной ужасающая перспектива вырваться за пределы языка. Писать было больше нельзя. Ведь слова перестали схватывать мысль. “Слова закрывают нам дорогу”. Отныне дорога была открыта... Открыта в безумие.

Попытки прорыва языковой блокады не могут вести никуда, кроме как в доязыковое (или сверхъязыковое) бытие, что для нашего сознания означает не что иное, как безумие. Ницшеанское безумие предстает в этом свете как парадоксальное выражение невыразимого, вернее даже как экстремальный способ разрушения невыразимого, если уж выразить его нельзя. Но тогда это – едва ли не преднамеренное сошествие-с-ума, незавершаемый способ завершения “Воли к власти”. Тем самым безумие включается в семантическое поле, развертывающееся за обрывом этой “неокниги”. Я отнюдь не хочу сказать, что любой антиметафизический труд должен заканчиваться сумасшествием автора. Я хочу лишь сказать, что любой антиметафизический труд есть безумие с точки зрения нашего метафизического мышления как оно существует в последние 25 веков.

Что же мы имеем? Вместо завершенного философского произведения — бесконечно незавершенное мышление, то есть безумие... Эта ненаписанная книга и это его странное безумие имеют нечто общее: в них он уже не принадлежит себе, в них он продолжает существовать, как бы выйдя за свои, личные пределы человека по имени Фридрих Ницше. Все концы “Воли к власти” теряются в безумии. Но не является ли само его безумие не простым сумасшествием, а неким сверхзашифрованным посланием нам, которые не в силах пока его разгадать? Не является ли оно самым предельным и страшным знаком, который нам гордо подает Ницше?

Оставаясь во власти интерпретационной парадигмы старой культуры, мы никогда не проникнем в тайну этого ужасающего знака. Но если нам достанет мужества, то вслед за Батаем мы увидим, что Ницше впал в безумие гениально и вместо нас, что его безумие не просто отвергает наше старое метафизическое мышление, а является таинственным правозвестием какого-то иного образа мысли. Глубже других это чувствовал Фуко: «Незавершенность интерпретации, ее разорванность, то, что она всегда зависает в неопределенности на краю себя самой, обнаруживается у Маркса, Ницше и Фрейда, как я думаю, сходным образом: в форме отказа от поиска начала… Чем дальше мы движемся в интерпретации, тем ближе мы становимся к той абсолютно опасной области, где интерпретация не просто вынуждена повернуть вспять, но где она исчезает как таковая, как интерпретация, вплоть до исчезновения самого интерпретатора. Точка абсолюта, к которой стремится интерпретация, есть в то же время и точка ее разрыва… То, о чем идет речь в точке разрыва интерпретации, в этом стремлении интерпретации к точке, где она становится невозможной, – это что-то вроде опыта безумия. Опыта, которому противился Ницше и который так его притягивал…». Такой опыт безумия Фуко называет «абсолютным познанием». «Воля к власти» как раз рас-творяется в таком опыте безумия, которое явилось результатом непомерной и невыносимой тяжести этой нескончаемой книги. Более того, это безумие стало единственно возможным завершением «капитального труда», а сама «Воля к власти» – незавершаемым посланием этого «абсолютного познания – безумия».

Надо было быть очень могучим, очень сопротивляющимся, очень стойким человеком, чтобы выдержать ту неимоверную тяжесть, с которой воля к власти рухнула в его душу. Возможно, эта тяжесть оказалась чрезмерной и не позволила завершить книгу с одноименным названием. Безумие автора стало завершением «Воли к власти», и – одновременно – катастрофой, взорвавшей ее тело на множество фрагментов. Но как иначе и ярче выразить реальную катастрофу человеческой истории и культуры, чем, создав эту книгу–катастрофу и ввергнув себя в безумие?!

Безумие Ницше – великий и ужасный символ. И хотя среди философов такие «несчастные случаи на производстве» не редки, никто так ярко, как Ницше, не показал, что крупнейшие проблемы жизни не имеют философского решения. Эти проблемы имеют решение только в самой жизни. И только когда они находят его в жизни, философия реально воплощается. Становясь жизнью, философия встречает свою смерть. Вот почему мы никогда не поймем Ницше. Сам грандиозный феномен Ницше — экстратекстуален. Он — совокупность своей жизни, своего безумия и — что не менее важно — своей “постсмертной биографии”. Ни один мыслитель в истории идей не выходил так масштабно за пределы своих текстов, разрывая их границы и оставляя их в столь вызывающе выпотрошенном, словно картины Френсиса Бэкона, виде…