Выбрать главу

Так нельзя. Нельзя!

Ну почему же?! — довольно лыбится Репа.

Смотрю на неё, а он серьёзен.

Что там, сынок?

Нету.

Слава богу.

Как сказать… Его ж нету!..

Кого?

О. Фролова, не бога же!

Пойдём искать, только куда идти: в сторону Советской или в сторону Кольца?

Тут — громко, нескромно и неприлично в ночи — притарантасила «скорая» — старый «уазик» с до боли знакомым двубуквием «ОЗ» (обычно мы с О. Ф., когда видим их на улице, машем как такси, но они почему-то не останавливаются). Я поспешил им навстречу. Двое в халатах уже скрылись в подъезде. Я бросился за ними. Я не знал, как их окликнуть, но они, завидев меня внизу на лестнице, обратились сами: «Это у вас тут вены порезали?» Я подтвердил. «А где он?» — «Да вот убежал куда-то… Пока мы звонили, он скрылся… Что делать не знаем…» Они развернулись и стали спускаться. «На руке?» — «Что?» — «Ну, порез» — «Ну да» — «Бинт купите в аптеке — забинтуйте, каждый день меняйте повязки». Они сели (водитель выругался и испустил мочу у подъезда) и уехали. Я был удручён.

Сынок, сыночек! — кричал я Репе, — сынку, сыночек, где ты, мать?

Но тут откуда-то издалека послышалось визгливое офроловское «Оть, блять!» Репа выходила из-за дома со стороны стройки, а с другой стороны приближался О’Фролов — развязной походкой, в белой изодранной майке, с полотенцем на руке и с бутылкой пива.

Ты где был, дятел? — мы тебя ищем везде!

Я? Я… я, Лёнь, у тебя взял из штанов деньги, пошёл в ларёк за пивом. Тут что-то закрыто было, я пошёл на Советскую — там думаю: погуляю, дойду до Комсомольской, может в милицию заберут… У ларька все лупились на меня, спрашивали что такое, откуда я сбежал, я им сказал: дурачьё, пидарасы, пиво тут пьёте, идите быстрее домой — война началась, по телевизору передают, уже войска под Тамбовом, под Новой Лядой, стоят, я вот оттуда… Кто удыхал, а кто и поверил — продавщица дала мне бесплатно ещё бутылку пива и я как бы пошёл её провожать и хотел уж отъебать… да стыдно — у её подъезда говорит: зайди, дома никого нет, тебе надо сделать перевязку, поесть, отдохнуть, и пиво есть, и вино, и презервативы…

Я те покажу презервативы! — взвизгнула Репа, изображая мать, готовую приложить руку к своему олуху-ребёнку.

… и телевизор! Я сразу смылся…

А ну повтори!

Чё повтори?

Слово, блядь, ослёнок, какое ты сказал!

Какое? — «смылся» что ли?

Презерватив!

Презерватив!

Блять! — Репа зарядила ребёночку оплеуху, начала его всячески мутызить и впускать корни. А я, как бы в виде доброго, бесхарактерного отца, вступался «за Сашу» — хотя мне и немного хотелось отпинать его.

По окончании сего мы пошли в ларёк и взяли по пиву.

Поднялись к себе — всё по-прежнему нараспашку. Теперь закрыли тщательно. Стыдно ведь. Вообще-то О.Ф. и Репе, как видно, наплевать. О. Фролов как всегда первым делом занял сортир. Я пошёл в ванную и вынужден был отлить в «руковину» — раковину. После оф-блидинга здесь было ужасно. Мне тоже было как-то мерзко и страшно за жизнь свою. Я вновь обратил внимание на ржавое лезвие, поднял его, стал мять и наконец сломал, даже порезался. Смотрю в зеркало: лицо моё — одухотворённое, выразительное, но сокровенно озлобленное лицо насоса — писателя, музыканта — так и просится на обложку «Тайма» и «Плейбоя» — его портят только некие прыщики, красноватая кожа на носу и вечные мешки под глазами — серо-голубыми, непостижимым образом выражающими всё невыразимое, всю жажду его постичь. «Девственные» губы, по выражению О. Ф., самая красивая, в смысле эротическая, его часть (это уже я говорю, а не он) — самая своеобразная и трудная для изображения (труднее глаз!) на бумаге (а это уже он). На зеркале брызги уже засохшие — на стенах вообще кошмар. Я взял и сбрил брови — их надо было, конечно, вырезать, но таким лезвием неудобно, к тому же больно, и кровь ещё сколько будет сочится. Да, так сделал герой «Стены» Паркера — хотел покончить с собой, но вместо этого вырезал брови и соски и стал наводить в окружающем мире надлежащий порядок…

Теперь я точно выглядел как «фашист», «маньяк» и «наркоман» вместе взятые (очень короткая стрижка, почти под ноль). Я зашёл на кухню, где сидели профаны, встал подбоченясь перед их взором — когда они осознали, то поприветствовали меня взрывом хохота и аплодисментов. Репа сказала, что О. Фролов вот очень похож на того чувака из фильма, особенно когда приглаживает волосы назад. О. Ф., хитрая лиса, согласился, смеялся надо мной. «Долбак! — ткнула Репа ему в лоб, — ты же, блять, намного хуже совершил!» Он сидел на стуле на корточках (мы называли его за это четырёхстопником), потупив голову, и как бы соглашался. На втором стуле примостилась Репа, табурет сломали, и я был вынужден (впрочем, с радостью и лёгкостью) опроститься и опуститься — развалился прямо на грязном полу, облокотившись в углу на стену, прямо возле воняющего мусорного ведра. О.Ф. вскоре пошёл якобы в туалет, а сам тоже сделал это — и даже волосы прилизал назад.

Мы смеялись и причитали, Репа официально заявила, что она, в свою очередь, отказыватся последовать за нами в этом нечеловеческом извращении — одновременно уподобиться сразу всем трём пугалам современного обывателя.

Она копалась в офроловских исписанных бумажках. Вдруг удохла и провозгласила:

Посмотрите, каких успехов наш гениальный Рыбачок достиг в занятиях поэтической мастурбацией (так Репа именует палиндромию): «О кряха тсерковь — во крестах ярко»! Как, а?! А вот: «Беседу чудес ёб»! А вот: «скин-икс»!

Мы удохли, правда, не очень весело, а я говорю:

Ты лучше алкофилософию почитай, здесь где-то валяется…

Вы лучше вот почитайте, — О’Фролов раскрыл самое начало «Истории искусств», где на первом идеально белом форзаце идеально чёрной тушью была нарисована прямоугольная рамка, а в ней четыре лапидарные строчки — словно эпиграф к мировой истории:

------------------

время необратимо

пространство бесконечно

смерть неизбежна

жизнь уёбищна

------------------

…Или эпилог, послесловие, эпитафия, прощальная записка гения… А все дохли, даже я, и тут понеслось. Я говорю (из угла, из мусора говорю): надо было «Бог умер» дописать, или наоборот — «прекрасна» написать. А Реппа: разверни, говорит, последнюю страницу и там увидишь: «Бог родился/ жизнь прекрасна/ смерть избежна/ пространство конечно/ время обратимо». Мы удохли и открыли второй белоснежный форзац, но он был пуст, только крошки графита и мелкие щепки древесины — О. Фролов наверно чистил карандаш. Я открыл другую страницу — в начале — и, увидев обычную картинку, провозгласил:

Возрождение — хуйнянаподобие коня!

Репа вырвала фолиант, распахнула его своими лапками и тоже изрекла частушку:

Боттичели Джотто —выебать кого-тто!

О. Фролов подхватил совсем в тему, вероятно, о личном, глубоко его волнующем:

Время пидора ябатьа часы мои стоять!

А Репа опять:

На виду у всей Вселеннойхуй свой вынул здоровенный!

А я-то с полу:

Анна Белла Валентина —вынь ты хуй из серпантина!

А О. Ф.:

…а потом насрал в пакети пошёл играть в крокет!

И уж совсем до неприличия… Таких двустиший, неполноценных, половинчатых частушек, штук двести наклепали — одна срамней другой, О. Фролов даже не утерпел и стал записывать!..

Наконец Ксю встала на четвереньки, а Светка пристёгивала приспособление.

— Давай ты быстрей!

Ты уверена, Ксю, что-то он слишком уж толстый — я б таким не решилась себе даже в перёд полезть…

Да, чуть не забыла! — спохватилась она, — там у меня в штанах, в кармане презер есть — смазка хорошая, вон там на полочке ещё крем…

А это что такое?

А это себе вставляешь — для отдачи… совсем маленькая штучка, но для клиторального нормально… только закрепи как положено, а то сорвётся… Давай, только сразу так не врывайся… ведь всё же толстый… помажь, послюнявь его…