Выбрать главу

Магазин под названием «Легенда». «Не понимаю вот, — говорю я, заполняя паузу раздражения, — почему вместо нормального названия “Продукты”, “Снедь” или “Бакалея” употребляются греческие (языческая чувственность в бесознательном языка масс, красота средне-эллинского наречия?!) — чуть ли не “Апейрон”, “Тифон” и “Тиамат” вместе взятые! Как там у Набакова — красный снег вместо арбузной мякоти — “Аргус” вместо “Арбуз”… Или вон «Астарта» — ну, это хоть не греческое, но не преведи бог…»

«Пойдём через чёрный ход — зайдя сзади!» — спроектировала Репа (она нагловата при случае). Моложавенькая продавщица вынесла нам две бутылки «Тамбовского яблока», а ещё мы — вместо ожидаемых «сдачи не надо» — взяли «как бы в долг» (Репинка-экзотическая-экзальтированная-маракуйя умеет при случае эвфеминистически профеминистичесчки выражаться) отрезочек вареной колбасы и четвертинку хлеба.

Вот если б во всех учреждениях сидели уть-утиевые девушки лет семнадцати, — разлыбилась Репа, — мир был бы глупее, но зато, так сказать, уютнее. Он так глуп, как гондон, а кругом всякое конобыдло является, пожирает, понимаешь ли, всё наше коноповидло, всё лучшее златоговно…

Ja-ja, — поддакнул я, от души соглашаясь с Репкой, равно как и крепко поощряя наш совместно воспроизведённый лексикон (к примеру, чуть подправив в учебничке «Москву златоглавую», мы и получили беспрецендентную по своей выразительности сентенцию «Москва — златогавно»), — какой-то писатель сказал недавно… (хоть и ненавижу статистику и цитирование — а то б ещё Бисмарка процитировал, — но повторю), что человек за жизнь свою знакомится в среднем с 1000 экземплярами себе подобных, но далеко не все из них — хорошенькие барышни, на которых можно жениться… (Репа наморщилась) …или хотя бы так сказать… человек пятнадцать всего…

Что «так сказать»?!! — согласно нашей общей привычке театрально завопила она, схватив своими лапками меня за щёки.

Ну, чтобы женится, надо сначала, так сказать… Сексуальная несовместимость — грозная вещь.

А ты откуда знаешь?!

Читал в одном романе, «Ещё» называется.

Не знаю… Кто написал-то? (уже серьёзно).

Да О.Шепелёв — кто ж ещё с таким названием может написать!

(О.Шепелёв, как он выражается, «весь укатался» — и не понять над чем).

— Ну-ка, сынок, процитируй что-нибудь — ты ведь весь мозг уже пропил, — предложил и предположил Саша. Но я оказался не таким весёлым и находчивым, как он, и впрямь «повис».

Я б эту Ксюху лезейкой изрезал, — обронила Репа, как будто речь шла о колбасе.

«На дорогу оне купили себе огромную репу».

Да что же ты, сыночек! — заливался Саша, — жестоко!

Всю б её жопу сраную и удушил бы!

Жестоко, ещё раз повторяю!

Чё ты, охломон, ослёнок, думаешь: она — добрая?! (Я удох.) Тут была малолетка эта, как её, Олёнка что ли — она её как своим гриндером двинула — прямо в кость у коленки! Я б их обеих удушил… (последняя фраза уже ласково, с улыбкой: никакое ни желание «маньяка», а сама репоблаготворительность).

Своими лапками! — не удержался я и тут же жестоко пожалел: мне пришлось глубоко испытать сии «лапки», или «корни», на себе — она впустила их мне в рёбра — это невыносимо!! А Санич держал. Орал «Рутс, блади рутс!».

Мы пришли на окно к сортиру (тому самому) и стали пить. Вообще-то мы хотели взять стаканчик и выйти, но почему-то застопорились, заговорились. Я, как всегда, хотел есть больше, чем пить, и всех это раздражало. Но тут я ещё всячески хотел выпить. Уже после первого стаканчика из этой партии меня посетило хорошее опьянение — размягчённость, артистизм, словоблудие… (Теперь, когда я вообще практически ни с кем не разговариваю даже когда пьём и происходит какое-нибудь общение-знакомство, я вспоминаю такую свою бывшую привычку с презрением). Санич отстегнул от штанцов свой миниатюрный ножичек-брелок и с характерным звуком проткнул им пластиковую шкурку колбасы — это всех очень развеселило, а я под шумок амомурил колбасу (я её наиболее люблю по сравнению с хлебом и другой едой).

Спорт, политика, сплетни, философия, политика, спорт — всё это неслось мимо меня, не задевая. Я изредка привлекал их внимание — то кидался ключами, то вырезал свастику на стене, то вставал на грязнейший пол на колени, то выпивал… Об искусстве они не говорили, об искусстве мы всегда говорили с О. Фроловым, но после пятого стакана он начинал нести такую околесину, что ему мог внимать только один человек на Земле — наш земляк Санич, выпивший больше него, полуспящий, невозмутимый, серьёзный…

Один случай был совсем уникальный. Они, Саша и Саша, накушались заради весеннего настроения на улице, на лавочке — до умопомрачения. Саша был, конечно, очень серьёзен и молчалив — что в такие моменты в его голове проносится, не могу и предположить, но думаю, что всё же ничего. А вот О. Ф. обнаружил свою сокровенную суть. С жалобно-перечислительной интонацией он начал: «Я ведь, Сань, больной человек…». Санич на это не отреагировал никак: он сидел одеревенев и закрыв глаза с выражением спокойного величия на своём крупном лице (когда я в такие моменты толкаю его и говорю, что ты, Саша, спишь, он тут же открывает глаза, просыпается, возмущается, но зачастую, впрочем, отвечает невпопад). О. Фролов, как мне представляется со слов Саши, уже абсолютно красный, вцепившийся в спинку скамейки, чтоб не упасть и куда-нибудь не улететь (ему, видите ли, кажется, что всё вокруг вертится непомерно быстро, отчего всё сливается, уплывает, и хочется блевать и ещё чего-то), повторил. Саничу было всё равно — скажи, например, он «Я, Сань, большой человек» или ещё что-нибудь, ему было всё одно. Но однако он тут очнулся и чуть качнул головой: больной, да, больной… ой и больной!.. — «Меня ведь, Сань, за границей лечили… в Швейцарии…» — пресловутое «что-то» (чего ещё хотелось) побуждало О.Ф. к речи — по сути, её тон должен быть задушевным, но то, что происходило тут, не имеет названия для описания в литературе, извините. Санич едва успел переварить информацию: откуда ж у него деньги и когда это его лечили… — как О. Фролов заявил, что у него эпилепсия. Санич со своим мозжечком тоже проваливался куда-то, провалился и вот — опять О’Фролов! Больной эпилептик весь скрючился, раскачиваясь, как будто пытаясь отодрать палку от скамейки, — и он сам забыл, о чём говорил и что говорил и всё остальное в мире, кроме лавки, которая была вкруг облёвана. О.Ф., наклонившись, учуял запах блевотины и его вырвало вновь — скверно, тяжело, как всегда у него. «Господи, прости меня, господи», — жалобно, еле слышно приговаривал он между спазмами.

(Когда мы с Саничем наблюдали потом подобную сцену, мы чуть не загнулись от смеха — О.Фролов, лежащий у себя на диване в позе льва, то есть, простите, сфинкса, высоко задрав анус (разорванные трусы) — причём эту позу он не меняет всю ночь! — блюёт в таз с рыком льва и львёнка одновременно да ещё перемежает всё это всхлипами — с настоящими слезами! — «Господи!» и т. п. Мать его гладит по головке: «Саша, Саша…», а он как рыкнет да тут же и вякнет: «Блять, ебать, как же хуёво-то, бля-а-ать…», и навзрыд, бедный. Сие и так контрастно, а тут ещё пародия — рядом Репа на коленях на полу над тазом, отхаркивает свою неизменную и неизбывную желчь, как будто молится, только приговаривает не «Господи!», а «Пошли все вон!» и «Грехи мои осыпятся с меня!»).

Они посидели минуты три, потом О’Фролов опять обрёл дар речи: «А я ведь, Сань, князь…». Надо сказать, что оба они одновременно читали «Идиота» (Санич, конечно, по наущечию О. Ф.), и не далее как сим же днём пополудни, при первой ещё бутылке чемергесу, О. Ф. сообщил ему, что сегодня и дочитал. Но теперь всё было иначе — перед ним на лавке сидел сам лично князь Мышкин и подробно рассказывал свою историю, тесно переплетённую с жизненными фактами некоего О. Фролова…

А теперь вот обо мне:

Да такая белая у тебя была, пышногрудая, тваю мать, Анна Николь Смит!.. — в голос (то есть на весь подъезд) озвучивала Репа, а я и не сразу понял, о чём речь, вернее, о ком. И Санич тоже свидетельствовал: