— Не в твоем возрасте — по слогам прокричал Николай. — Еда — эквивалент труда! И когда ты будешь трудиться — он стукнул по столу — вот тогда и корми, кого хочешь.
— Что посеешь то и сожрешь, доченька — добавила по-матерински, мягким голосом Марфа, теребя в руках тряпку — тут отец полностью прав и с ним не поспоришь. Одно дело, ты у нас кормишься — дочь родная, а другое — твои друзья, незнакомые нам люди.
— Ну мам…
Ее перебил, неожиданный звонок в дверь — вот и видимо, подружки поспели.
Николай всполошился как наркобарон, почуявший облаву спецназа. Разговор с дочерью на предмет еды, естественно отошел на второй план. Напуганный, он резко встал в полный рост, отправив в нокаут своей огромной задницей стул, сделал неопределенный шаг влево, потом дернулся вправо, схватил со стола полуметровый кабачок, одним большим шагом примкнул к гарнитуру, выдвинул ящичек и поместил туда овощ. Тем временем, не менее суетливая Марфа, словно при пожаре, заметалась вдоль стола, не зная за что взяться в первую очередь. В конце концов, ее выбор пал на печенья: она собрала в охапку все пакетики, и швырнула под стол, спрятав их за низко-свисающей скатертью. Затем опять заметалась.
— Кофе! — подсказал ей Николай, резво неся к холодильнику кефир и три банки сгущенки.
Марфа отреагировала молниеносно, и кофе был оперативно спрятан за дверцей антресоли.
— А ты что стоишь? — параллельно, нагружая предплечье полуфабрикатами, упрекнул Николай свою дочь, занявшую его недавнишнюю роль наблюдателя. Но Рима проигнорировала отцовский вопрос, оттопырив локти, она поднесла ладони к лицу, и безмолвно заплакала.
Тут же, раздался повторный звон, за которым последовали два настойчивых стука. Родители ускорили темп, а к Римминому плачу добавились всхлипы. Марфа открыла второй антресоль, который был пуст, встала между ним и Николаем, и одной рукой принимая безразборно продукты от мужа, другой заполнила ими два стеллажа. Последним штрихом — с усилием придавила дверцу.
— Фу, управились — выдохнул отец, упершись руками на край пустого стол — Ну, чего стоишь? — обратился он к дочери — иди открывай. Скажи, у нас нечего жрать. Пусть дома едят.
Терпение лопнуло.
— Да, чтоб вы сдохли! — сорвалась Рима.
— Что ты сказала? — будто бы не расслышал отец.
Рима в истерике, выскочила из кухни, подбежала к входной двери, и резко открыла ее — за порогом стояли подружки.
— Девочки, я никуда сегодня не пойду! — без объяснений захлопнула дверь прямо у них перед носом, и Разревевшись надсадно, ринулась к себе в комнату, где обрушилась на кровать, пропитывать слезами подушку. Ее обуяли непреодолимые чувства жалости к себе и ненависти к своим жадным родителям, а вслед за этим — появился нарастающий страх, за недавно высказанные ею пожелания в их адрес. Но спустя пару тройку горемычных минут, когда на уме прояснилось, что ни утешать, ни ругать ее, никто идти не собирается, как бы громко она не ревела, плач приутих и лишь иногда, прорывались отрывками всхлипы.
Словно после беспробудной пьянки, она с трудом отлепила от подушки лицо, одутловатое, черное от потекшей туши, относительно выпрямилась, и, помогая руками, сложила ноги в позу лотоса; от такой растяжки, на правое бедро сверху ей стало больно давить, и Рима вспомнила, что в этом кармане у нее находится плиточка пористой. Сцепкой двух пальцев, она вытянула чуть подтаявшую шоколадку, сорвала до половины этикетку, и засунула в рот пятую часть бежевой плитки.
Впрочем, пусть под конец рассказа, там она и останется. Челюсти не успели сойтись. Только дрогнули зубы, как на бедную Риму опять нахлынула горькая скорбь по утраченной возможности пригласить к столу своих подружек. Еще долго сидела она так, молча хныкая, и трясясь с шоколадкой во рту, пока черные слезы, стекавшие по щекам, и скользившие извилистыми линиями по светлой поверхности «пористой», окрашивали ее в цвет тульского пряника.