«На гору», в центр, ходили в магазин. Считалось, там товар свежее. Все-таки там был административный центр. У дома с тремя колоннами стоял Ленин с протянутой рукой. Говорят, его когда-то хотели завалить, но народ не дал. Пожалел. При чем, мол, тут он, сказал народ, если после него всего натворили невпроворот. И дедушка остался. С протянутой, как у всех, на горе и в низине, рукой. Единство партии и народа состоялось в отдельно взятой точке. Это так выразился их историк. Забубенный дядька, потому что считал историю искажением жизни. Дойдя до любимых мыслей, он начинал нервничать, выпучивать в углах рта пену и мог нечаянно задеть линейкой, отчего бывали слезы и царапины. Васене он говорил так:
– Твоя голова должна быть на другом теле. Голова у тебя мыслью острая, а тело тупое и ленивое. Как будешь жить – головой или телом?
Острая мыслью Васена смеялась в лицо и отвечала:
– Конечно, телом, его же во мне больше.
– Не девка – гвоздь, – смеялся историк и почему-то начинал заводиться с полоборота на Чубайса, Березовского и всех евреев скопом, они у него шли одной строкой, а у Васены после этого могла появиться ни с того ни с сего пятерка по истории. Просто так. За острый ум.
Подслушанный разговор не поколебал Васенину стратегию по имени Бодайбо. А случай резко изменил историю. Помните то, ошибочно адресованное в Троицк письмо? И то, как поповская дочь и мать солдата Иванова спрятала весточку из ниоткуда. Просто так, инстинктивно, по-женски: а вдруг правда где-то родилась у нее внучка или внук? Мало ли что говорит сын? Мог боец и не запомнить такую малость в радости победы. И завалялась эта чертова телеграмма до желтого цвета, а у деда аж руки затряслись, когда он ее нашел. Было же у него, было что-то такое неведомо прекрасное. Он не помнит ни имени там или фамилии, не помнит города, он помнит счастье победы и любви. Такого же больше не было, черт его возьми! Так надо же это найти. Шахты? Шахтерск? Где-то там был... Найдет, если все внутри колошматится! Все померли, а он живой... Для чего-то живой... Вот это главное – для чего-то...
И он решил туда съездить, дурак такой. Как раз гуляли мужики на 9 мая, припоминали девок победы. Как возвращались с войны и в каждом месте им были рады до опупения.
– В сорок седьмом я демобилизовался, – сказал не прадедушка Васены, – и была у меня одна девчоночка-малолетка. Рьяная по этому делу, не сказать. Соки высасывала до капли. Мокрый вставал, как забойщик. Честно скажу – сбежал, понял, что такой силы мне надолго не хватит. Бежал, аж в жопе трещало.
– Ну и дурак, – сказали ему. – От таких женщин мужик не уходит. Это ж смак жизни. Энергетика.
И задумался старик. Получил пенсию, и внутри так засвербело, что купил билет в общий вагон на боковушку. И поехал туда, не знаю куда. Дед приехал в город Шахтерск и ничего не мог вспомнить, потому что сроду тут не был. Покрутился, повертелся. Ну, возьми, дурак, посчитай в уме, сколько лет сейчас той зажигалке! Нет, без ума! Он ходил и искал ту, которую помнил. Как-то слабовато, больше в лёжке, но вот ходил и пялился на молодых, придурок недобитый. А навстречу ему – Васена. Она – наперерез, а он ей – «я очень хорошо вас помню».
– Ты чего, дедушка, спятил? – У нашей девушки с языком все было в порядке, резала бритвой. Сказала, и только ее и видели. Но он пошел следом, увидел какую-то тетку – белье вешала, бабку – порог мела. Зачем они ему? Его ж память колошматит так, что все время приходится штаны спрямлять. Дождался вечера, та девчонка, что приметил, рванула куда-то, он за ней. Понятное дело, на танцы.
Как же он ее бесил, этот старикан, что пытался выделывать коленца, а у него расстегивалась ширинка. Откуда он такой взялся, она вроде всех тут знает. Васена потрогала ножичек, который уже года два всегда имела при себе от всякого хулиганья. Случая достать его не было, ее тут хорошо знали и боялись не ножичка за поясом, а языка бритвенного. Как же все ржали над тем дедком, которого она чихвостила, как хотела. И козел, и гусь сраный, и е...рь старый, и плевать она хотела на возраст – все-таки дедушка слегка поддатый и, в сущности, безобидный, но гусь и козел. Это без вопросов. Но когда он схватил ее за руку, и они оказались за кустом, и старик бормотал какие-то слова про то, что помнит и не забыл, она полоснула его слегка, чтоб отвязался, и он отвязался и упал. «Отлеживайся, старый кретин», – сказала она и, спрятав ножичек, вернулась на круг с ощущением победы. Откуда ей было знать, что чиркнула она метко, по самой что ни на есть сонной жиле, и он так легко умер, что, может, и сам не заметил. А она пошла домой, довольная собой, своим первым шагом на Бодайбо, где такие прекрасные названия Мама и Лена, и Витим, и Байкал, и есть золото, и люди другие, сибирские, по ним немцы не ходили.
Размечталась девушка, а на нее уже пер грузовик, и фара приметила себе место, куда она ей врежет.
Такая вот история про месть глупой девчонки, которая так и не увидела Бодайбо. А так хотелось...
СМЕРТЬ ПОД ЗВУКИ ТАНГО
Взрыв – ...внезапное разрушительное расширение изнутри.
Бомба с лицом пионера
Он засмеялся громко и весело. Шарик не понял, поднял голову и гавкнул как бы в пандан смеху. И тогда он подумал, что не помнит, когда смеялся в последний раз вот так громко и от всей души. Когда? Смех оказался сильнее вопросов, и он засмеялся снова, уже удивляясь другому – свойству рта растягиваться и свойству горла дрожать и исходить странным звуком.
Дурак ты, смех. Откуда тебе знать, что он уже три месяца мудохался с тротилом и детонатором, а тут оказался на Горбушке и купил без проблем и почти за так бомбочку с часовым механизмом. Ему даже не мечталось такое чудо. Вон она лежит, красавица. Как тут не рассмеешься над простотой решения. До соплей складывал то да се, а парнишка, такой весь из себя пионер-отличник, возьми и спроси: «А бомба тебе, дед, не нужна?» И не то чтоб тихо, в ухо, а почти в голос, одновременно щебеча что-то свое, детское. Кассета, видите ли, нужна ему до зарезу... Он даже растерялся, он – не пионер. Зашли за будочку... Вон лежит, лапочка, и не надо больше жечь пальцы дураку-самодельщику. Он вспомнил себя в возрасте пионера. Этот в хорошем кашне и с чистыми руками, а он тогда – весь в грязи и саже, и с ребенком, прижавшимся к нему, как к защитнику и надежде. Господи! Я ничего не забыл. Я все помню. Я помню огонь, и кровь, и крики. И ты, боже, мне в этом не указ.
Когда есть главное, остальное пристраивается само собой. Это он знает по жизни. За умной мыслью подтягиваются глуповатенькие, за сильного хватаются слабые. Если на столе лежит бомба, поздно, как теперь говорят, пить боржоми. Он спрятал ее под кровать. Ждать, чтоб случился день бомбы. Иначе зачем был пионер? Не просто же так тот возник на Горбушке, возник и объяснил ему, что и как.
Он уснул крепко и снова видел во сне маму. Как обычно, она шла ему навстречу по аллее, распахнув руки, и он знал, что сейчас попадет в них, но почему-то пробегал сквозь нее с протянутыми, но уже горящими руками. Как всегда, он проснулся в слезах и с мыслью, что много лет нескончаемые слезы после сна – единственное его счастье увидеть маму.
Он сумел заснуть снова, но видел уже собственный смех, мокрый такой, с хриплостью. Шарик на него уже не лаял. Он признал смех кормящего его человека.
Ей же как раз снились слезы. Из сонника, который она обнаружила в столе редакции, со штампом еще библиотеки горкома КПСС, она знала: слезы – к радости. А вот смех, наоборот, к печали. То ли сонник писался в недрах горкома с некой глубокой партийной воспитательной целью, то ли это элементарная правда бытия, в котором хорошее всегда из плохого, а плохое непременно из радости, ибо другого материала творения жизни, кроме того, что под рукой, все равно нет.
Но встала она в надежде на радость. Это важно. Муж уже заварил чай, и она чувствовала – он злится, что она копается где-то там.
– Ты не помнишь, откуда это? – спросила она. – «Во сне он горько плакал...»