Вот так вот, зло вроде бы наказано, но что теперь с Анной Беловой делать? И невиновная она, да кругом виноватая.
Касательно же господина Эдгара Аллана По, то приказал государь его из России выставить и до Северо-Американских Штатов доставить, а мне через господина Бенкендорфа велел привет передать.
Ну, коли сказал государь "выставить и доставить", стало быть, вызвал Александр Христофорович пару чиновников для особых поручений, из тех, кому в Европе да в Америке бывать приходилось, задачу поставил, записку черкнул казначею — дорога-то дальняя, через океан плыть. Одним словом, как только господин По оклемался, пришли сопровождающие. Я их как своих друзей представил, а уж поверил ли он, нет ли, не знаю. Выехали из Санкт-Петербурга, через три недели уже в Голландии были, сели они там на "Кюрасо" (могу я привыкнуть к новомодным штукам, что через океан без парусов, а на одном колесе плавают!), а через тридцать дней уже в Вест-Индии были. А от нее и до Бостона рукой подать, так что Рождество Эдгар дома праздновал. А может, он на наше Рождество дома будет?
Сейчас вот сижу и думаю — а может, стоило мне тогда прислушаться к тому, что говорил мне юноша, когда взахлеб рассказывал о бедной девушке, отнятой у него двумя страшными русскими бородачами? Я же тогда слушал, но не слышал, значения не придал — решил, получил американец по башке из-за шлюшки трактирной, так поделом ему — впредь умнее будет. А ведь мог бы я кой-кого попросить, так и отыскали бы евонную Анну-Беллу, благо были зацепочки: у трактирщика или слуг узнать, кто такая, кто ее в трактир возит, куда отвозят. Если не хозяин, так слуги трактирные о том ведали. Отыскали бы девку, не было бы у Эдгара По злоключений, падучая бы не пристала. Эх, не знаю уже — лучше бы оно было, а может, хуже? Письмо бы написать, что ли — мол, жива-здорова Анна Михайлова, дочь Белова, в святой обители пребывает, грехи замаливает — свои и чужие.
Эпилог
Эдгар Аллан По отодвинул недопитую чашку кофе, откинулся в кресле, прикрыл глаза. После всего пережитого, было приятно просто посидеть в кресле возле камина, подставляя бок теплу. В Балтиморе, куда доставили его странные русские, было прохладно, но после Санкт-Петербурга прохлада казалась теплом. Но все равно так хорошо поворачиваться к пламени то одним, то другим боком.
Номер был хорош. Русские не поскупились, оплатив лучший номер портовой гостиницы, имевший гостиную с камином, спальню и кабинет, а из окна открывался замечательный вид на залив. Вид, по правде говоря, был изрядно подпорчен зданиями строящихся доков, но кусочек воды был виден. Такой роскоши у Эдгара не было никогда. Обычно он довольствовался одной комнатой, совмещавшей в себе все остальные. Можно бы сесть за письменный стол, очинить перо и писать, писать… Но что-то мешало юноше приняться за работу. Он поднялся, вышел в кабинет. Вместо того, чтобы еще раз перечитать письмо мистера Аллана, он взял со стола свой дневник, переживший долгие дороги Европы, два плавания через океан и два месяца жизни в России. Он был в России? Усевшись в кресле, принялся листать страницы, вчитываясь в текст и рассматривая картинки, корявые наброски схем — не иначе пытался изобразить карту города, набережную, памятник всаднику, мосты. Вот очень знакомый профиль мужчины с некогда густыми, но уже начавшими редеть бакенбардами. Кошачья морда… Женская голова, почему-то оторванная от тела. И снова записи, выписки, похожие на студенческие конспекты. Это был его почерк, хотя Эдгар не мог вспомнить, когда он это писал? А дальше… А что дальше? А дальше должно быть о ней…
Эдгар потер некстати заслезившиеся глаза — словно в них бросили пригоршню песка. Закрыл дневник, отхлебнул глоток уже остывшего кофе, посидел немного с закрытыми глазами и, снова принялся перебирать страницы дневника. Листам вдруг вздумалось сопротивляться — слипались, выскальзывали из-под пальцев. И снова заболели глаза, громко застучало сердце, руки тряслись. Вздохнув, юноша положил тетрадь на колени, и сердце снова принялось биться ритмично и равномерно, глаза обрели ясность.
Поэт уже третий день боролся с собственным дневником, приходя в бессильную ярость от того, что страницы бунтуют, не желая открывать ему что-то особо важное и сокровенное. Или, дело не в его дневнике, а в чем-то ином? Может быть, сопротивляется память, решившая оградить своего хозяина, от чего-то страшного?
Еще раз?! Листы опять не желают слушаться, сердце ударило в грудь, приготовилось выскочить…