Но мы об этом не думали, нам наконец-то было хорошо, мы были полны предвкушения настоящей жизни: Москвы и всего русского. Камилла сидела на диване и слушала, пила и ела, отдыхала душой и телом. Глаза из-под круглых очков излучали радость, ежик коротких поседевших волос на макушке — будто языком лизнула корова Мурка, описанная Успенским в «Дяде Федоре», — казалось, отрос. Камилла с жадностью поглощала все, что видела вокруг, потому что ничего подобного прежде она не переживала. Успенский был прямо перед нею, самый что ни на есть живой и настоящий. Так что Камилла просто наслаждалась.
Кабинет был весьма своеобразным и рассказывал о человеке намного лучше, чем самая подробная автобиография. Я все еще помню его во всех подробностях. Вид за окном с мерцающими московскими огнями очаровывал. Я периодически бросал взгляд в сторону окна, когда успевал, потому что практически непрерывно разговаривал с Успенским, пытаясь поведать ему о судьбе и успехе его книги в Финляндии. Я рассказал ему, что много раз пытался встретиться с ним через ВААП и Союз писателей. Он слушал и скептически посмеивался. Он ничего не знал и слышал сейчас об этом впервые. Ему никто никогда ниоткуда не звонил. Разговор об этом всплыл только сейчас, когда Морозова рассказала, что ему было велено приехать в Дом дружбы. Но в этот рассадник интриг и лжи он бы не пошел, тем более при Михалкове. Так и вышло: Успенский, конечно же, отказался от этого визита, сказав однако, что готов принять гостей у себя в кабинете, если с ним действительно так уж хотят встретиться. На этом второй разговор с Морозовой завершился, а именно на обещании, что на таких условиях он согласен на встречу. То, что мы все-таки приехали, оказалось для него почти чудом.
Само собой, мне об этом тоже ничего не было известно. Речь Успенского была чересчур витиеватой, и моя голова способна была воспринять за раз лишь небольшую часть новой информации и лексики. Тут снова был необходим переводчик, но и он не всегда спасал положение.
Кроме того, периодически рядом возникала Валентина и вслушивалась в наш разговор. Но казалось, Успенскому было все равно. Иногда звонил телефон, Успенский поднимал трубку и говорил с кем-то еще более разгоряченно, чем со мной, затем разговор заканчивался, и он вновь возвращался к нашей беседе, ровно с того места, на котором остановился. Во всяком случае, мне так казалось…
Временами, когда Успенский разговаривал по телефону или когда Камилла его о чем-нибудь спрашивала, а переводчик переводил что мог, я отвлекался, забывался и начинал блуждать глазами по белым оштукатуренным стенам комнаты. Так я мог немного сосредоточиться на своих мыслях и поудивляться тому, где я и что со мной происходит. Его брат предложил нам поесть, нажарил котлет, нарезал огурцов и помидоров, поверх которых бросил нарубленную зелень, открыл пакетик маринованного чеснока, проверил, достаточно ли черного хлеба, есть ли белый, разлил по стаканам воду, вино и водку. Мы всего попробовали, всем насладились. И больше уже никуда не нужно было спешить.
Вечер закончился, когда его закончила Валентина. Еда была съедена, напитки выпиты, но мы договорились, что устроим совместный прощальный ужин в каком-нибудь ресторане. На том мы уже готовы были проститься. Но без подарков все-таки не обошлось. Щедрый Успенский начал раздачу. Мне достались его детские книжки и чесночная водка, а Камилле — цветы и огромный старинный амбарный ключ.
— Откуда вы знаете, что я собираю такие ключи? — с расширенными от удивления глазами воскликнула Камилла, предположив в Успенском ясновидящего. В ответ он только загадочно улыбнулся, изображая из себя провидца.
— Ну, откуда-откуда, — вспоминал через много лет Успенский. — Она же ведь в тот вечер ни на что другое с таким восхищением не смотрела, как только на этот ключ.
На следующий день нам предстоял очередной официальный визит и выступление в школе. Успенский обещал присоединиться и, к нашей большой радости, смог это сделать. Его присутствие избавило двух финнов, то есть нас, от очередной непосильной обязанности выступать.
А Успенский чувствовал себя в школе как рыба в воде. Он все время что-то говорил, сновал туда-сюда, увлекая за собой всех слушателей, особенно детей. Он смешил их, дразнил учителей, заставляя их тоже смеяться. Всех, кроме одной дамы (директора?), смотревшей на него злыми глазами. Всегда были и есть такие люди, которые считают, что юмор и веселье мешают порядку и дисциплине. Почему-то на ум приходят самые серьезные из серьезнейших финских писателей, которым тем не менее юмор был совсем не чужд: Майю Лассила, Вейо Мери, Вейкко Хуовинен и Эрно Паасилинна. На долю юмориста довольно часто выпадает народная любовь, потому что его едкая сатира выводит на свет правду жизни. Народ писателя любит, а правители сажают в тюрьму. Так было раньше. Сейчас, правда, этот жанр несколько поистрепался и, приправленный некоторым количеством крови, изменился в угоду меркантильным интересам.