— Всем хуторянам, старым и малым, девушкам и замужним сходиться в Божию церкву, присутствовать на свадьбе батюшки отца Никодима с поповой кобылой… А ежели кто не пойдет, того к стенке, будут по ём пули тенькать!..
За музыкантами валом валила толпа красноармейцев. Они заходили в хаты и вытаскивали стариков, старух, молодых и пожилых казаков. За ними бежали дети.
— Что ж, — говорил пожилой бородатый казак, — я пойду. Я ничаво. Отчево не посмотреть… Я иду. Зачем драться-то?
— А ты помене разговаривай, — говорил толкавший его красноармеец.
В церкви собрались старухи. Они крестились, жалобными, полными слез глазами смотрели на иконы и шептали:
— О-осподи! Царица Небесная! Матерь Божия, Заступница! Что деется. Ляшенко-то тоже в шапке… У-читель!..
По середине церкви расчистили место, расстелили большой ковер, поставили аналой, на аналой положили крест и Евангелие.
— Аль и правда кого венчать будут?
Казаки вперемежку с красноармейцами стояли в храме. Они глядели в землю на каменный плиточный пол и старались не видеть друг друга.
Среди красноармейцев в дверях произошло движение, и они шарахнулись, толкаясь и расчищая путь. В церковь важно вошли подъехавшие к церкви на тройке Ершов, Андрей Андреевич и Гольдфарб. Ершов снял, было, с головы красивую, серебристого курпея папаху и собрался перекреститься, но вздохнул, надел папаху на голову и вошел с гордой, высоко поднятой головой.
— Ершов… Димитрий Ершов… — шорохом пронеслось по храму. — Вот он Димитрий Агеевич, сами!..
Ершов был в дорогой шубе с широким енотовым воротником. Сверху на золотой поясной портупее была надета сабля с громадным красным бантом на эфесе. На поясе, на особом ремне висел тяжелый маузер в деревянном чехле. Андрей Андреевич был в своем обычном черном пальто и высокой барашковой шапке. Он единственный из всей толпы, вошедшей с Ершовым, был без оружия.
На Гольдфарбе поверх солдатской, неловко сидевшей шинели была надета шашка и два револьвера висело на поясе. Сзади шли вооруженные люди, иные из них с обнаженными шашками.
— О-осподи! — вздыхали старухи. — Смотреть-то тошнехонько. Одна-то жидова округ Митрия Агеича.
— Дождались слабоды!
— А чего только обещали.
Ляшенко, облачившийся в священнические ризы, вышел на амвон. За ним шли два красноармейца в стихарях. Один из них нес свечи и венцы для венчания.
В раскрытые двери храма дул морозный ветер. По церкви разносился беспорядочный, неумелый свадебный перезвон и глушил шепот и вздохи. С улицы слышались голоса, смех и улюлюканье. Там густая толпа, окружая кого-то, двигалась к церкви.
Ершов оглянулся.
На него смотрел в упор холодный, насмешливый взгляд Андрея Андреевича из-под круглых очков… Ершов почувствовал, что вся его воля уходит, утекает из него и он исполнит все, чего захочет этот черный человек. Холодный пот выступил у него на лбу.
«Это дьявол, — подумал он. — Я пропал».
XXII
Старческой, спотыкающейся, торопливой походкой, подталкиваемый в спину прикладами, двигаясь в толпе красноармейцев, вступал в церковь отец Никодим. На его старое, полное тело был напялен чей-то черный фрак и под ним была пропущена через плечо широкая лента красного кумача. Большое, круглое, в морщинах лицо было налито кровью. Жидкие белые волосы висели бахромою вокруг шеи, седая борода клочьями ложилась на грудь. Серые мутные глаза были выпучены. Казалось, он шел в забытьи, ничего не видя.
— Жених… жених… — загоготали красноармейцы.
— Важный жених! В самую пору жениться.
— Этот себя невесте покажет.
— А невеста не идет. Кочевряжится. Фасон показывает.
— Обычай такой, чтобы ждали ее.
— Ну… недолго и ждать…
На паперти раздался стук подков по каменным ступеням. Подковы скользили, лошадь спотыкалась, шарахалась, на нее кричали. Молодой еврей-гимназист шел впереди и нес на красном полотенце образ, за ним красноармеец на старой, ременной, занавоженной уздечке вел толстую, с сенным брюхом грязно-серую кобылу. Она была маленького роста и очень старая. Тупо и безобидно смотрели черные глаза в белых ресницах с большой угловатой, нескладной головы. Уши, одно ивернем, другое целое, были расставлены в стороны. Косматая шерсть была давно нечищена. Короткие, узловатые ноги, с большими бугристыми копытами, стучали подковами по каменным плитам церковного пола. Странно было зрелище этой лошади среди блестящих ризами икон и суровых прямоугольных каменных колонн храма, увешанных образами, со стоящими перед ними полными свечей паникадилами.
В толпе вспыхивал хохот.
— Ну, и невеста. Хороша невеста! Согрешила, видно, малость.
— С того поп и женится… Грех покрывает, чтобы значит, сорому не было.
— Невеста-то в белом, как следовает быть…
— Цветов только белых не надела…
— Фату бы еще надоть.
Ляшенко, путаясь об длинную епитрахиль, вышел на амвон и затянул в нос козлиным голосом:
И после каждого куплета откликался хор на клиросе рокочущим припевом:
Долго длился кощунственный обряд, и гнусные и грязные слова похабных виршей гулко разносились по церкви.
Из алтаря двинулись красноармейцы со свадебными венцами. За ними снова появился Ляшенко в облачении и за ним молодой, чернявый еврей в дьяконской ризе. Хор грянул с клироса:
— Ленине ликуй! Шествие двинулось с амвона.
козлогласил Ляшенко, медленно сходя по ступеням.
С хохотом, гримасами и непристойными жестами они подошли к стоявшему у аналоя отцу Никодиму, и красноармейцы напялили ему на красную блестящую лысину Свадебный венец из жести с самоцветными камнями. Другой венец пробовали надеть на голову лошади, но она прядала ушами и мотала головою и хвостом.
— Ну и невеста! Не хотит со старым венчаться.
— Знает, чем пахнет.
— Сама-то не молода, — раздавалось кругом. Ляшенко басом возглашал:
Хор торжественно отвечал с клироса:
— Совайся, сыне Ничипоре! Совайся!
Андрей Андреевич стоял, слушал и думал.
«И тут ничего нового не придумали. Взяли готовое. Ведь вся эта похабщина, положенная на церковные мотивы, была давно, задолго до большевиков. Она была в бурсе, она была у нас, в университетах. Ведь все это давным-давно пелось на любой земской или студенческой пирушке, пелось и пьяными офицерами в офицерских собраниях. Все это наше, старое, интеллигентское. Большевики только вынесли все это наружу и с великолепной смелостью принесли это старое интеллигентское кощунство в саму церковь. Только еще вопрос, куда это все повернется? Ведь обычным порядком эдакие песенки, распеваемые интеллигенцией; постепенно просочились бы и в народ, вошли бы в его душу. А теперь?.. Сейчас вот толпа гогочет. Да надолго ли? Что сказал бы об этом Достоевский? Он знал русскую душу, ее пропасти и ее безудержную тягу к крайностям. Он, наверно, сказал бы, что после будет отпор и что церковь из побежденной станет победительницей. Да так, верно, и будет. Люди были равнодушны к церкви, даже смеялись над ней, но когда увидят ее униженной и оскорбленней, они опять придут к ней».
Эта мысль поразила его. «Чье же дело делают они теперь в последнем счете? Дьяволу служат или огнем Божьего гнева чистят то, что иначе нельзя было вычистить?»
Он вздрогнул, оторвавшись от своих мыслей.
На паперти послышались крики, возня и выстрелы. В церковь ворвался, выбиваясь из рук красноармейцев, старый хромой казак. Лицо его, красное от негодования и волнения, с развивающейся, выдранной клочьями бородой, было залито кровью. Ершов тоже оглянулся. Это был дед Мануил.