— Я-то могу. А вот как вы видите. Это странно.
— Надо ее привести. Она жива… Ее не расстреляли.
— Нет, товарищ, она мертва, и ее расстреляли… Если хотите, я велю принести ее труп.
Ершов отшатнулся, дико глядя на Андрея Андреевича.
— Но ведь я вижу ее! — задыхаясь, выкрикнул он.
— Нет, вы ее больше не видите, — твердо сказал Андрей Андреевич, крепко положив ему руку на плечо. — Глядите!
На площади не было никого…
— И вам незачем больше ее видеть, — продолжал Андрей Андреевич. — Одевайтесь и идемте ко мне. Я подкреплю вас коньяком… Плохо, когда люди видят то, что им не следует видеть. Это — четвертый план. Впрочем, вам этого не понять.
Ершов тупо смотрел на него, опустив руки. Андрей Андреевич усмехнулся.
— Ну, идем… Только помните одно. Повинуйтесь мне слепо. Иначе вы пропали…
XXVII
В батальоне у Морозова было два офицера: молодой, совсем еще юноша, вышедший в офицеры в первый год войны — поручик Иванов и пожилой капитан Лопатин. Кроме них, офицерские обязанности исполняли два кадета Московского корпуса, Петров и Поставский.
Батальон, — в нем было всего девяносто человек, он рассчитан на три взвода, и почему в ведомостях он значится батальоном, Морозову неизвестно, — батальон был сформирован из пленных красноармейцев и молодых мобилизованных крестьян Екатеринославской губернии.
Сейчас, в холодную, непогожую, ноябрьскую ночь 1919 года он стоял в первой линии, на земле Донского войска и прикрывал подступы к Новочеркасску.
Добровольческая армия второй месяц находилась в поспешном отступлении. Всем виделись обходы, отходы и измены.
Батальон выставил две наблюдательные заставы по двум большим шляхам, идущим на запад. Остальные люди были размещены по разбитым, наполовину уничтоженным хатам обгоревшего казачьего поселка. Поселок был из новых, на карте обозначен не был, и никто не знал его имени. От поселка осталось пять хат, без окон и без дверей. Четыре были заняты солдатами батальона, в пятой хате поместились три офицера и два кадета.
В хате с сумерек и до рассвета стояла кромешная тьма. Ни ламп, ни керосина, ни свечей, ни лучины. Даже спичек не было почти ни у кого.
За всем этим было надо посылать, а стоящая третий день гнилая оттепель с холодными, проливными дождями так размочила степные дороги, что все равно никуда не доберешься.
Где-то вправо должны быть донские казаки, но где они, доискаться не удалось. Кадет Петров проходил вчера весь день, чуть совсем не заплутался в степи, но никого не нашел. Влево, где-то под разоренными хуторами должны быть добровольцы Алексеевского полка, но связи с ними тоже не было.
Глухою непогожею осенью степь для чужака что неведомое царство. Чтоб понимать ее, в ней надо родиться.
Понимал ее один Морозов, выросший в степи, но он второй день страдал лихорадкой и в промежутках едва мог кое-как двигаться и отдавать распоряжения.
Вокруг выжженного поселка с обугленными деревьями и кое-где уцелевшими срубами колодцев с длинными журавлями залегла тяжелая, липкая грязь. Черная, набухшая, жирная земля длинными бороздами уходила вдаль и там упиралась в серое небо. Она перемежалась ярко-зелеными озимями, как лохматая шерсть, покрывавшими поля. Со степи ветер доносил пресный и тошный запах конских трупов. Они лежали вдоль дороги и по ее сторонам. Неделю назад здесь были бои, где красная кавалерия была отбита и поспешно отступила. От поселка на запад шел широкий шлях. Он был разбит конскими ногами и представлял из себя сплошное месиво глубокой грязи, перемежаемое большими длинными или мелкими круглыми лужами.
Когда Морозов смотрел на этот шлях из окна хаты и видел непрерывную сетку косого холодного дождя, пузырями упадающего в лужи, — все казалось ему безвозвратно потерянным. Силы были испиты до дна. Не было воли ни двигаться, ни работать, ни искать.
В поселок они пришли еще вчера, к вечеру. Вчера, до полудня на севере где-то далеко бухали пушки и можно было знать, что там кто-то есть. С полудня бой затих, и в степи стояла угрожающая тишина…
Они пришли совсем мокрые: третий день лил дождь. Еле дотащили ноги до поселка. Тачанки, забранные в Екатеринославской губернии, пришлось бросить. Лошади не тянули в этой грязи. Люди разместились по холодным разбитым хатам, где не было ни души, и Морозов назначил дневку.
Он знал, что было безумие делать дневку теперь, при спешном отступлении. Но был предел человеческим силам, и они дошли до него. Все равно солдаты отказывались идти дальше, и не было силы заставить их сделать это.
Было бы лучше бросить солдат и уходить самим, потому что какие же это были солдаты! Но Морозов не мог решиться на это. Ему все казалось, что сзади них должны быть какие-то свои конные части.
Наступали «на Москву» тонкою паутиною задорных смелых цепей, поддержанных танками. Отступали клочьями отрядов, предоставленные сами себе и населению. В офицерской хате подле Морозова сбились офицеры и кадеты — и с ними Петр, старый денщик Морозова, здесь на юге нашедший своего офицера и нигде не покидавший его.
— Куда вы, ваше благородие, туда и я. Жили вместе и помирать будем вместе. А домой идти не охота, под жидом да коммунистом жить. Да и дома-то, почитай, не осталось.
Только с ним порой и отводил душу Морозов. Капитан Лопатин был годами старше Морозова, но между ними не было доверия, потому что Лопатин лишь недавно прибыл в армию и был поставлен под начальство Морозова.
Вторую ночь в хате царила жуткая и с трудом скрываемая тревога. За ночь и за день все хорошо выспались, а теперь к ночи поняли, вернее — почувствовали, что неприятель близко и неизвестно, что отделяет его от них. Телефонов не было. Были велосипеды, но по этой грязи они не годились. Оставалось одно: слушать, не будет ли выстрелов.
Все сидели под окном, затянутым старыми мешками и тряпьем, и прислушивались к нечеловеческим и странным голосам степи. В хате был полный мрак, и, если смотреть в щель между окном и занавеской, в степи казалось светлее.
— Господин ротмистр! А как на настоящей войне? — спросил кадет Петров. Это был его любимый вопрос. Оба кадета любили вызывать Морозова на рассказы о старой императорской армии и тогда слушали его с молчаливым, напряженным, почти суровым вниманием. Так, думалось
Морозову, должны слушать сыновья промотавшегося отца повесть о том, как были богаты их родители.
— Она была не такая, как эта?
— Ну, какая это война!.. Это один ужас, а не война. И на той войне был ужас, была смерть, носились десятидюймовые немецкие чемоданы, вырывали десятки людей, рвались бомбы с аэропланов, косило людей пулеметным дождем, но там мы были солдатами, армией, мы знали друг друга, и там мы знали, что мы все — одно Великое целое. Возьмем, Алеша, наш полк. Ах! Что это была за красота! Сверху донизу — от командира полка до последнего рядового, больше — до последней лошади нашего полка, до полковой собаки Бурана — мы все были одно. И весь полк жил одним. Воинская честь, слава полка, вера в Бога, преданность Государю — вот чем мы жили.
Морозов закашлялся и крепче запахнул шинель.
— Тогда, бывало, вот в такую ночь пошлю я секреты по два человека и знаю — ни один не выдаст. Мы знали друг друга, и мы друг другу верили. Был у меня, например, вахмистр Солдатов. Что это был за человек! Вот уж полк любил. Не доспит, не доест, а проследит, чтобы все 'было исправно.
— А как же, господин ротмистр? — спросил другой кадет Поставский. — Вот, говорят, Ершов, начдив красный, что против нас теперь… Он, говорят, вашего же полка. Вы его знали?
— Еще бы не знать. Ершов не только нашего полка, но он мой земляк, из тех мест, где было наше имение. Я его помню совсем маленьким. Сколько раз видал я его у нас в экономии с дедом его, старым казаком Мануилом. Помню, как он на клиросе в Тарасовской церкви первый голос пел, как учился в полку музыке, к Инвалидному концерту готовился. Да… помню все… А на войне… На войне и Ершов был хорош… Помню, в январе семнадцатого года стояли мы в окопах. И было как-то всем тоскливо и смутно. Тяжело как-то дышалось. Может быть, уже чувствовали бессознательно, что надвигается на нас тьма кромешная — революция. Полком тогда командовал наш штаб-офицер, полковник Работников. Время было тихое, немец нас не тревожил, притаился и притих по своим норам… Полковник Работников тогда прислал нам хор трубачей, чтобы развлечь солдат. Приехал, помню, этот самый Ершов. Шинелька чистенькая, на рукавах шевроны горят, вдоль борта золотая цепочка пущена — царские, жалованные часы! Поздоровался за руку с вахмистром — он женихом был его дочери. Потом подходит ко мне: «Позвольте, — говорит, — ваше высокоблагородие, начать с гимна, чтобы знали немцы, какая есть наша держава». И заиграли. Да, как играли! Мы все вылезли из землянок. Так и летел к зимнему небу наш гимн, как молитва, и солдаты вторили ему дружными голосами. Ершов играл на корнете, и я видел слезы на его глазах… А в прошлом году он венчал на хуторе Кошкином священника с кобылой, замучил родного деда Мануила и расстрелял отца с матерью… Безумие!.. Люди охвачены безумием…