Травля удалялась от Димитрия, и он хотел уже, было, бежать вслед, когда вдруг лиса круто опрокинулась в бурьяны, скрылась в них от собак и, выскочив в другую сторону, понеслась прямо на Димитрия.
Красный кобель, белая сука и спущенные со сворки собаки Морозова прометались мимо. К ним на помощь скакали охотники.
— Тут она!.. Вот она!.. — кричал Святослав Михайлович.
— Милка! Сюда! Милка! — задыхалась на скаку Морозова.
Только тебеньковский Рамзай, как воззрился на лисицу, так и спел за ней, не отрывая от нее своего жадного взгляда. Димитрию казалось, что он настигнет и схватит ее, но вдруг его обогнала, чуть не перепрыгнув, белая в серо-пегих отметинах Милка Морозовой.
Так близки были они теперь от Димитрия, что он видел, как лисица прижалась к земле и сейчас же наскочил на нее Рамзай. Но не успел он ее взять, как перевернувшаяся в воздух белым клубком Милка впилась зубами в шею лисицы. Сейчас же настигли другие собаки. Красный кобель Святослава Михайловича, белая сука Морозовой, полово-серый кобель паныча широким кругом стали, оскалив щипцы (Щипцы — здесь, морды), распрямив правила (Правило — хвост у борзой охотничьей собаки) и часто дыша.
Сзади от кустов балки пестрою стаею доспевали гончие и за ними, стараясь обогнать их, скакал Винодей, крепко бил нагайкой по худым бокам рыжего донца и вопил хриплым голосом на собак:
— В стаю, в стаю!..
Сейчас же навалили охотники. Первою, что-то крича на скаку и не помня себя, мчалась на кровной кобыле пани Морозова. Ее полное, круглое лицо раскраснелось и блестело на солнце оживлением, волосы выбились из-под черного треуха и вьющимися прядями веяли надо лбом. Большие, выпуклые глаза сияли восторгом.
— Моя Милка!.. — кричала она, задыхаясь. — Милочка моя взяла лисицу!..
За нею доспел Морозов. Жирный жеребец его обливался потом и был под ремнями набора покрыт мыльными пятнами. Все также хлеща по бокам сытого ленивого Перина, отмахивающегося хвостом от ударов плети, подскочил Тебеньков и, слезливо моргая красными веками, вопил:
— Рамзаюшка! Что же ты, голубчик! Ведь ты всех упервил. Из-под тебя взяли!
Лисица лежала в толпе собак, притихшая под пастью Милки, и ее глаза были подняты кверху.
В это время подскакал Святослав Михайлович, а за ним паныч на потемневшем от пота и казавшемся розовым киргизе.
— Папа! — кричал он. — Там еще низом лисовин прошел.
— Не уйдет! — крикнул Святослав Михайлович и, соскочив с лошади, кинулся в самую стаю собак.
Он схватил лисицу за задние ноги. Красное тело, блеснув белою грудкою, взметнулось над стаей и глухо ударилось головою об землю. Что-то хряпнуло, и Святослав Михайлович поднес мертвую лисицу Морозовой.
— Ваша, Варвара Семеновна, — сказал он. Морозова, на шарахающейся от лисицы лошади, согнулась полным станом и погладила по спине лисий мех. Из пасти лисицы медленными тяжелыми каплями текли алые рубины крови. Борзые стояли кругом и смотрели, махая правилами.
Винодей звал в рог. Иоська подбивал собак. Тут Иоська увидел Димитрия и подъехал к нему.
— Ты чего? — важно спросил он.
— Зачем лисицу травили?.. Ей, поди, под собаками тяжело было. Их бы так самих потравить, — злобно прохрипел Димитрий.
— Ты чего? — удивленно повторил Иоська и пожал плечами. — Панская забава.
— Их бы, панов-то, так… Как лисицу.
— Молчи, дурной!
Димитрий круто повернулся и быстро пошел, почти побежал по степи к Тарасовке.
VII
Восемь лет прошло с той охоты, а как будто вчера видел Димитрий эту приземленную лисицу с вытянутой пушистой трубой и стройных и тонких борзых, кругом стоящих подле нее.
Перед глазами так и стояла ее оскаленная пасть с белой решеткой и капли красной горячей крови, упадающие на траву. И по-прежнему жила в нем злоба к этим сытым людям, ликующим и смеющимся под солнцем, когда умирала лисица. Может, была тут и зависть к их блестящим нарядным коням, к их чистой одежде, к красным щекам пани Морозовой, к ее белым зубам и полному, гибкому и упругому телу. Когда вспоминал он эту травлю, почему-то еще вспоминал он мальчика в саду, припадающего, шаля, на одну ножку, золотое пронизанное теплом солнечных лучей яблоко в руке, огорчение деда Мануила и унижение его отца, мявшего в руках шапку в кабинете Морозова и льстиво и униженно просившего о прощении. Становился Димитрий старше, разумнее, а воспоминания не только не ослабевали, но делались острее и мучительней. Они точно бросили какие-то семена в его душу. Эти семена долго таились, а потом под влиянием школы, уроков Ляшенко и чтения различных книг поднялись ростками злобы и зависти и выросли в ненависть. И то, что настало кругом, раздувало эту ненависть.
По их краю широко развернулись события.
Мутили, искрутили, вертели мужицкими и казацкими головами братья Мазуренко, собирали незаконные сходы и требовали отобрания от помещиков земли.
Священник Аметистов вышел после литургии на амвон и торжественно возгласил:
— Кто слушается братьев Мазуренко, тот изыди из храма… Мазуренки — это враги наши. Они хотят самовольно составлять законы.
Но никто из храма не вышел. А Димитрий знал, — уже говорили слобожане, что настала пора порешить панов. Слышал Димитрий и о том, что Мазуренки испугались и «"говаривали крестьян делать погромы, но остановить взволнованную толпу не могли.
Морозов с семьею бежал из Константиновки лошадьми на железную дорогу, и скоро в Тарасовке услыхали, что он где-то за границей умер.
Пани Морозова с Сергеем Николаевичем жили в Петербурге, где Сергей Николаевич поступил в юнкерское училище. Помещичий дом в Константиновке стоял заколоченный, а из экономии в слободу часто бегали Винодей и Иоська, ставший Осипом Финогенычем, и рассказывали, сколько отсыпного овса расходуется на лошадей и собак.
— Паныч пишут завсегда, чтобы собак кормили лучше людей, — говорил, бегая по сторонам глазами, Иоська.
Горничная Настя и ключница Петровна, шепотком, с просьбой никому не говорить, по страшной тайне, рассказывали, какие «тувалеты» лежат в сундуках константиновского дома, какие «патреты» висят по стенам и сколько запрятано добра в кладовых и вина в погребах.
— То-то накоплено, то-то напрятано! А лежит поболе ста лет. Невесть кому берегут.
— Всю слободу в голодный год прокормить можно, — вставлял кто-нибудь из слушателей.
— И лежит там, родные мои, кубелек (Старинное женское казачье платье) ихней бабушки Морозовской, что с Ефремовского казачьего рода была взята… Черного бархату, и весь жемчугом низан, чать и не счесть, сколько этого жемчугу, — рассказывала ключница.
— А еще платье придворное, золотом шитое. Мы моль выбивали, поднимали. Ну и чижолое, из чистого золота, что твоя риза поповская.
— А землею объелись.
— Аренду сокращать, слышно, будут. Нового управляющего немца паныч взять хочет. Машиной пахать.
И кто-то сказал простое и ясное слово:
— ПОДЕЛИТЬ.
Когда и кто сказал, так никто про то никогда и не узнал.
Может, никто и не говорил этого слова, а само оно родилось в сознании всех людей, как совокупная мысль.
И мысль эта стала общей во всей слободе.
Зимою 1905 года, когда стали требовать запасных на японскую войну, — поднялись. Решили исполнить, что задумали.
Ясно помнит Димитрий, как сонная Тарасовка, занесенная снегом, где зимою на улице не увидишь людей, с узкими стежками вдоль домов и одноколейной, глубоко провалившейся в снегу дорогой, с тишиною, нарушаемой редким звоном бубенцов почтовой тройки да лаем собак, вдруг наполнилась темной толпою мужиков и баб. Собирались деловито, засовывали за пояс топоры, запрягали сани и запасали хлеба и молока, точно собирались в поход или на работы в степь. Истово крестились на церковь, и, когда ушли, вся тихая улица была в разметанном людскими и конскими ногами снегу, во многих глубоких колеях, сливавшихся на окраине в одну.
Помнит Димитрий… Тогда на февральском солнце сверкали длинные бугорчатые ледяные сосульки, мороз пощипывал носы и щеки, а солнце жгло их огнем, и толпа. Шла, гомоня по степи, направляясь к Константиновской экономии. Шли без начальника, без руководителя, сами не зная, что будут делать, но у всех была одна мысль — поделить.