Димитрий пошел с толпою. Он помнит, как подошли к дому, постояли в нерешительности подле, потом вызвали ключницу и потребовали, чтобы она открыла дом. Вошли в него боязливо, снимали шапки и крестились на иконы.
— По правде, братцы, надо… По правде, — говорили мужики. — Бог-от все видит.
— Надо бы описать все, да по описи поделить. Надо и пана не обидеть, ему что оставить.
Когда один из мужиков снял со стены бескурковое ружье, на него цыкнули в пять голосов.
— Ты чего не по праву берешь? Твое, что ли?
— Положь, положь на место!
— Да я так, посмотреть.
— Ишь какой швыткий! Посмотреть! Смотри, да не трожь.
Остановились в зале перед портретами. Шептали:
— Дывись, який важный.
— Генерал чи полковник?
— Дедушка ихний.
Кто-то в столовой, в буфете нашел бутылку водки и две бутылки портвейну и хересу. Бутылки пошли по рукам.
— А сладкая!
— Дух-то какой! Загранишная. В нос шибает.
— Должно, запеканка.
Стало веселее. Ключница, громыхая ключами, открыла погреба. Степка и Павлюк, мальчишки шестнадцати лет, забренчали в зале на фортепьяно. Игнат Серов вышел с ружьем на двор и выстрелил в воздух. Этот выстрел точно разбудил толпу. Стали выводить из конюшен лошадей, выгонять скот, ловить собак и птицу. Игнат Серов на глазах у толпы пристрелил вырвавшуюся Милку. Это понравилось, и начали стрелять на дворе собак. Снизу из погреба появились красные, пьяные лица, потянулись на двор, раздались заплетающиеся речи.
— Это, братцы, не так… Не так это надобно. Надобно, чтобы делить пропорционально достаткам.
— По справедливости.
— А ты подели… Жеребец один, а нас пятьсот
— Ежели, положим… Жеребей бросить. Потягаться, поканаться?
— По жеребью! Видали мы твой жеребей. Димитрий безучастно ходил в толпе.
«Вот они, — думал он, — Хеттей, Аморреи, Ферезеи, Гергесеи, Евеи и Иевусеи… Не достает им одного Моисея. Вождя им надобно. А так — стадо без пастыря».
Споры становились жарче. На заднем базу свежевали скотину, чтобы поделить на куски. Люди с окровавленными руками, тащившие воловьи шкуры, возбудили толпу.
Большой, широплечий? черный, как цыган, кузнец Подблюдин вошел в зал, размахнулся топором и грозно сказал:
— Что вы, православные, затеяли? Коли делить, ссора будет. Нам панское добро без надобности. Не мы наживали. Земля — другое дело. Земля Божья. А это — ничье!
И с треском обрушился топор на черную полированную крышку рояля. С этого началось. Кто-то рубил старинною саблею портреты. На дворе не прекращалась стрельба, пристреливали собак, «чтобы никому не достались».
В саду человек пятнадцать крушили старую Леду с лебедем у фонтана. Визжали вдруг нахлынувшие бабы, метались из дома во двор и обратно и таинственно носили что-то под подолами. В комнатах, еще утром чинно спавших, стояли на зимнем холоду раскрытые, без одеял и матрасов постели, валялась опрокинутая мебель и осколки разбитой посуды. Во фруктовом саду деловито рубили яблони, чтобы спору не было, кому плоды собирать.
Дом и сараи пустели. Сани наполнялись, носили на них мясо, мебель, зеркала, посуду, столовое и постельное белье, платья, меха, шапки — все, что попало под руку.
Когда уже было совсем под вечер, кому-то, — Димитрий не помнит кому, — пришла мысль поджечь дом, чтобы скрыть следы грабежа.
— Кубыть ничего и не брали, сгорело панское добро, — говорила расторопная, уже пьяная бабенка.
— Известно, Божьим изволением погибло. Мы тут не причинны.
Мысль понравилась. Многие были совсем Пьяны, и больше всех Винодей. Он лез ко всем, настаивая, чтобы и лошадей поделить поровну, — «по-божецки».
— Ему половину жеребца и мне чтобы половину.
— Да как ты их разделишь, дурной. — Убить, как скотину, — вот и поделили.
Со двора несли солому, накладывали пуками в комнаты приваливали на крыльцо. Чиркнула серная спичка, завоняла едким запахом, светлое пламя, не видное в прощальных солнечных лучах, побежало по низу соломы и пошло густым белым дымом по стенам и по полу. Народ стал выходить из комнат.
Еще через час видел Димитрий, как ярко пылал дом от пола до крыши. Гудело пламя, перекидывалось на соломенные крыши дворовых построек и горел дом Винодея, где лежала разбитая параличом-даго мать.
В саду нестройными голосами орали песни, визжала гармоника, и слышался рев скотины. Ее продолжали бить, готовясь жарить свежие куски мяса на кострах.
Димитрий ходил тогда в толпе и повторял про себя: «Вот они — Хананеи, Хеттеи, Аморреи, Ферезеи, Гергесеи, Евеи и Иевусеи. Вот она дикость и темнота народная!»
Димитрий вспомнил тогда старого пана, как вышел он к нему утром в синем расстегнутом архалуке, заложив руки в карманы, и как кланялся ему отец.
«Теперь ты поклонись!»
Вспомнил Димитрий и ярмарку в Криворожье и как шел Николай Константинович, обнявшись с крашеной бабой, и пел:
Шик, блеск, иммер элеган,
И пустой карман!..
«Пел, гулял, сукин сын, теперь мы погуляем». И лисицу вспомнил. Как гладила ее маленькой» блестящей серой перчатке ручкой пани с выпуклыми сияющими глазами и с белыми зубами в малиновой улыбке полных губ и как текли с лисьей печально хитрой пасти рубины алой крови.
«Травили!.. Теперь мы вас потравим. Небось и духу вашего не слышно!»
Весело и злобно было тогда на сердце у Димитрия.
Помнит, как потом усмехнулся он и пошел, посвистывая, со двора.
Тогда окончательно закрепилось в нем и стало самому ему ясно чувство с детства зародившейся ненависти к панам.
Тогда же задумался он и еще над одним.
Вот отец Аметистов призывал громы на тех, кто послушает Мазуренок, грозил наказанием Божьим. А когда мужики шли громить Константиновскую экономию, то крестились они, и Бога поминали, и делили все «по-божески».
Жеребца и кровную кобылу зарезали, чтобы цельными никому не достались. И собак перестреляли, чтобы «по-божески» вышло.
Где ж тогда Бог, где Его милосердие и Его справедливость?
VIII
О Боге в свои юношеские годы Димитрий задумывался немало.
В Тарасовке, кроме четырехклассного «министерского» училища, была церковно-приходская школа. В ней учительствовал Григорий Михайлович Краснопольский. Краснопольский, местный слобожанин, окончил духовную семинарию, готовился стать священником, но это у него не вышло. Он был призван по жребию в солдаты, отслужил четыре года в Лейб-Гвардии Гренадерском полку и, вернувшись, устроился учителем в Тарасовской церковно-приходской школе. Был он высок и плотен, волосом рус, телом изобилен, а душою мягок. Был музыкант, пел сладким тенором и любил все божественное. Он был регентом в Тарасовской церкви и мечтал создать такой хор, чтобы сам архиерей подивился.
Когда у Димитрия на пятнадцатом году определился баритон, Краснопольский вызвал его к себе, попробовал за блестящим, новеньким пианино и пришел в восторг.
— Да ты, брат, Батистини будешь. Ты этих столичных столпов оперных всех за пояс заткнешь. А, ну… А ну, еще! И музыкальность какая! Первый раз поешь с музыкой?
— Первый.
— Ишь, ты! Полтона разбираешь!
А дайте мне, Григорий Михайлович, самому потенькать попробовать. Может, что подберу.
— А ну, пробуй.
Прошел Димитрий неумело, неловко по клавишам пальцами раз, прошел другой и стал подбирать «По улице мостовой».
— Ну и талант у тебя, Димитрий Ершов! Теперь ты для меня не просто Димитрий, Димитрий Ершов будешь, да, гляди» еще и Димитрием Агеевичем станешь.
Начал тогда Димитрий учиться у Краснопольского петь и играть на пианино. Способный был ученик.
Пошла по слободе молва, что у Митьки Ершова к музыке талант и беспременно он кальеру исделает. Так, значит, от Бога ему дано».
Помнит Димитрий эти первые уроки у Краснопольского. Пестрой толпой в училищном просторном классе стоят певчие — любители. Лавочный сиделец Мирошников, учительница Сиволапкина, две барышни поповны, дочери Аметистова, старый фельдфебель в отставке Ревунов, что мог октаву тянуть, и человек десять мальчиков и девочек из обеих школ.