Он бездумно читал вывески и смотрел на толпу.
Ему казалось, что все шли в Михайловский манеж, где он будет скакать на Русалке.
Из множества афиш, наклеенных на зеленых будках, стоявших по углам улиц, он видел только:
«О. П. П. Д. О. С. - в Михайловском манеже» — и огромными буквами «concours hippque»… Как раз под этой афишей в нескольких местах висела голубая… Почему-то запомнил: «Концерт Надежды Алексеевны Тверской».
В концертах он никогда не бывал, с Тверской не был знаком, но запомнил имя, отчество и фамилию: Надежда Алексеевна Тверская.
На зеленом кубическом домике с крутою крышею и часами на три стороны, висевшими над магазином Винтера, стрелки показывали четверть второго. В зеркальном окне сверкали на солнце бронзовые, светлые и темные часы. Золотые и серебряные кружки карманных часов и длинные цепочки так блистали на темном бархате, что было больно смотреть.
На углу Литейного городовой, в черной шинели и фуражке поверх наушников, белой палочкой остановил движение по Невскому, пропуская сани на Владимирский и Литейный.
Желтые вагоны трамвая весело отсвечивали зеркальными окнами и были новые и чистые. Барышня с белым кудрявым шпицем, вымытым и расчесанным, с алым бантом на ошейнике, воспользовалась остановкой движения и переходила Невский.
Шпиц бежал, как кошка, поджимая брезгливо лапки на бороздах блестящего, ставшего цвета кофе со сливками снега и обегая лужи.
Откуда-то взялся Бурашка. Черный, лохматый и озорной. Медвежьи уши наставлены вперед, хвост колесом, вид самостоятельный, никого не признающий. Бурашка заметил шпица. Скок… скок… в два прыжка очутился подле. Обнюхались.
— Ральф! Venez ici… Ральф!.. — кричала барышня. Солнечен был ее нетерпеливый крик. Озабоченное лицо вспыхнуло румянцем досады.
Бурашка ловким маневром оттеснил и завлек шпица к большой темной луже у рельсов трамвая, поднялся на задние Лапы и быстрым движением передних опрокинул нежное создание спиною в лужу. Дал ему в луже перекидку, и, когда мокрый и грязный, со слипшейся шерстью, шпиц поднялся, недоумевая, как все это вышло, Бурашка, лавируя между лошадьми и санями, уже бежал по другой стороне Литейного.
— Ральф! Quelle horreur! — плакала барышня. Шпиц сконфуженно отряхивался. С грязного банта текла вода.
— Вот хулиган!! Мерзкая собака!
Мгновение… Палочка городового сверкнула над темными дугами саней, чей-то мягкий Делонэ-Бельвиль обогнал Морозова, заскрипели трамваи, и снова толчея людей, пестрота вывесок, низкий вход к Черепенникову, в окне горы апельсинов, яблок, винограда. Бутылки… пастилы… коробки с мармеладом, ящики с изюмом и финиками…
«Значит, Русалка недалеко, — подумал Морозов. — Ах, негодяй Бурашка! Действительно, хулиган! Бедная барышня! Глупый, бедный Ральф…»
У парикмахерской Duraz et Ravelin, где всегда стригся и брился Морозов, он увидел Русалку, закутанную в темно-синюю суконную выводную попону с вензелями, вышитыми желтым шелком.
Тесов сворачивал с нею на Фонтанку.
Морозов обрадовался. У него была примета. Надо обогнать Русалку перед скачкой и мысленно помолиться об удаче.
«Господи, помоги ей, моей милой!»
— Русалка! Русалочка!.. — крикнул Морозов. Русалка скосила глаз и сморщила верхнюю губу. Не заржала, а только сделала вид, что заржала. Тесов улыбался и что-то говорил. Не было слышно за шумом улицы его слов.
— Ваша, что ль, ваше сиятельство? — обернулся с облучка извозчик.
— Моя, — гордо ответил Морозов.
— А и красавица, ваше сиятельство! Вот лошадь, уж подлинно Лошадь. Больших, должно, денег заплачена.
В яркой прелести мартовского солнца, во влажных и свежих взвивах порывистого ветра, в блеске тающего на Фонтанке снега, в словах извозчика, в движении толпы, в криках барышни со шпицем, в грубой шутке подлеца Бурашки, в полыхании блесков оконных стекол, во вкусной свежести пахнущего морем воздуха было что-то пьянящее, как искры шампанской игры в холодном вине. И казалось Морозову, потому ему так радостно, что и он, и извозчик, и Тесов, и чужая барышня со шпицем, и подростки, катающиеся на коньках под звуки матчиша, и Русалка, и Бурашка — все они были одной, единой, великой Русской семьи.
Сердце его с детства привыкло любить прекрасную Родину с ее гордыми орлами, глядящими на Восток и на Запад. А эта праздничная толпа, — этот город в весенних блестках солнечных лучей, в радостном гомоне людей был его Родина!..
В самом радужном и бодром настроении духа Морозов подъехал к тяжелым и громадным задним воротам манежа и щедро расплатился с извозчиком.
Как хорошо жить!..
XI
В манеже пахло сыростью. У входа от натасканного солдатами и лошадьми снега была липкая грязь. Высокая, дощатая, задняя стенка трибун, задрапированная елками, доходя до верхнего края окон, перегораживала манеж. Елочная ограда отделяла станки для лошадей и передманежный дворик. На нем гусар водил большую поджарую серую в яблоках лошадь, а маленький подвижной гусарский офицер с безусым и безбородым, как у англичанина, жокейским лицом, приседая на согнутых коленях, смотрел сзади, как она ступала. Видный вахмистр, лет тридцати, с рыжеватой бородой под Государя
Императора, худощавый и стройный, прикрыв глаза ладонью, тоже смотрел из-за офицера на ноги лошади. Четко сверкали подковы и между ними размытое, бело-розовое пятно копыта.
— Никак нет, ваше благородие, нисколько не хромает, — говорил успокоительно вахмистр.
— А, по-моему, на левую заднюю чуть улегает. Эх, надо же было мне ее вчера ковать, Соломатин. Расчистили глубоко. Зарезали, черти!
Высокий артельщица в длинном черном с барашковым воротником пальто кинулся, было, преградить дорогу Морозову, — вход с этой стороны был для публики закрыт, — но узнал его и улыбнулся.
— Здравия желаю, ваше сиятельство.
— Здравствуйте, Семен Семеныч. Афишка найдется?
— Извольте, господин Морозов.
Морозову было приятно чувствовать себя здесь «своим», точно артистом какого-то спектакля. Гусар увидал Морозова и крикнул:
— Ну-ка, Морозов, погляди, друг, мою Кармен, хромает или нет?
Морозов так же, как гусар, присел, чтобы лучше видеть, и стал смотреть.
— Нет, не хромает… Разве что… Нет, совсем не хромает.
— Я их благородию и то говорю, опять же и жару в пятке ничуть не обозначается, — солидно сказал гусарский вахмистр.
— Ну, ладно, ставь.
Станки из досок, убранные тонкими елками, наполнялись лошадьми.
— Мою Русалку можно рядом с твоею Кармен, Петров? — спросил Морозов.
— Отлично. А ее не привели еще?
— Вот и она.
Морозов с Петровым, знаменитым наездником и скакуном, прошли за зеленую ограду елок к буфету.
Там за длинными столами, накрытыми чистыми скатертями, лакеи во фраках расставляли бокалы, рюмки, тарелки с закуской. В углу у окна, в ящике со льдом торчали белые, золотые и фасные головки шампанских бутылок.
Маленький, плотный, рыжебородый Перфильев, есаул казачьего полка, в яркой голубой фуражке и новеньком легком, щегольском пальто с блестящими погонами, только что опрокинул рюмку водки и теперь прожевывал большой бутерброд. Все лицо его маслилось и сверкало от удовольствия.
— Морозов, душа мой! — крикнул он, увидев Морозова. — Ходы до мой лавка. Кушать мало-мало будим… Ну, что же? Ни пера, ни пуха. Возьмешь, — бутылка шампитра за тобою.
— Ладно. И даже две.
— Люблю я господ спортсменов. По-господски поступают. Отказа нет угостить приятеля.
— А ты с утра уже ешь? — сказал Петров. — Смотри, совсем не кавалерийского образца чемодан нагулял! А давно ли скакали мы с тобою в Красном Селе?
— «Облетели цветы… Догорели огни… Та весна далеко… И тех нет уже дней…» Старость, Александр Александрович, не радость. Слаб человек. Ты понимаешь, я люблю лошадь платонически. Чтобы на своем месте, стояла, шерстью блестела, телом радовала, на гладком месте не спотыкалась и на ученье не подводила.