Она была одета недорого, но с претензией. Громадная, точно колесо, черная шляпа с розовыми и пунцовыми розами лежала на бледном золоте волос. Один локон был, по-старинному, театрально спущен сбоку и спиральным завитком качался подле уха, как на портрете бабушки Морозова, работы Левицкого. Ровные, белые зубы сверкали под тонкими губами. Движения рук были манерны. Серая лайковая перчатка с широкими черными строчками облегала красивую, крупную и сильную руку.
— Вы знакомы с Тверской?.. Так, так… Покраснели. Влюблены? Бедняжка!
Голос Сеян звучал деланно и театрально.
— В прошлом году она у нас в опере пела… Ничего себе… Ведь оперные примадонны на нас, корифеек, и не смотрят. Нос дерут… Чванные… Ниже себя считают… А Надежда Алексеевна никогда этого себе не позволяла. Цветы получит — поделится… Конфетами угостит. Идет — не толкнет. Не ждет, чтобы ей дорогу уступали… Потом не поладила с дирекцией… Ушла… У нас спину гибкую надо иметь. Знать, кому, когда поклониться… Давно знакомы?.. Только будьте осторожны. Что-то в ней есть. Насчет поклонников не густо. Отшивает. Неземная она какая-то. Да, и что ей надо? Богачка!
— Я сейчас только познакомился с нею.
— И уже? Сергей Николаевич, не победитель вы, а побежденный. Дважды побежденный.
Варвара Павловна положила руку, затянутую в перчатку, на руку Морозова и, обжимая сверху ладонью, сказала:
— Довольны?.. Счастливы?.. Смотрите, миленький, только не влюбляться по-настоящему. Не надо драм. Хорошо? Князь, — обратилась она к Абхази. — Который час?
— Половина шестого.
— Батюшки!.. Отцы родные!.. Князь! Что же вы с нами делаете! В семь нам надо быть в театре. Сергей
Николаевич, вы будете? Ну, вот и славно. Я вам буду глазки делать… После спектакля — к нам. Просто… Без церемоний… Без визитов. Мама будет рада познакомиться с сегодняшним победителем. Ну, Инна, вставай! Идем!
— Подожди, Варька… Пусть Петрицкий проскачет.
— Ну, да! Как же! Если все твои симпатии ожидать, так и спектакль пропустишь. Штраф платить придется. Ты заплатишь? Помни, Инночка, что нам в первом действии с самого начала танцевать.
Варвара Павловна решительно поднялась и пошла к выходу. За нею встала, нехотя, Инна и пошла, не отрывая глаз от манежа.
— До вечера, — сказала Варвара Павловна у выхода. — Ждите меня после спектакля внизу, у кассы. Поедем вместе.
Сестры Сеян и Абхази смешались с толпою. Толпа оттеснила от них Морозова. Несколько мгновений он видел шляпу — колесо с розами, — потом она скрылась в воротах.
Когда Морозов протолкался в двери манежа, сумрак наступающего вечера уже сливался с догорающим ясным днем. В небе зеленые краски смывались золотом заката, линяли и таяли, и в этих нежных цветах четки были крыши, трубы, хвосты белых дымов и голые сучья деревьев сквера.
На улице горели фонари. Там, неясные и серые, двигались и неслись тени, выдвигались у подъезда манежа, оживали красками и снова таяли в туманах вечера. Конный городовой, в черной шинели и в шапке с черным султаном, на круто собранном коне, стоял против ворот… Его загородила пара вороных рысаков в белой сетке с кистями, запряженных в широкие сани. Лошади грызли удила и мотали головами, брызжа пеною. Железные полозья скрипели в подъезде по песку. Дамы в шубах садились в сани. Офицер застегнул широкую медвежью полость. Тронулись… Дамы укрыли глаза муфтами.
— A rivederci! — почему-то по-итальянски крикнул им офицер.
Скрылись, как видения, в вечернем сумраке, и на их место мягко вдвинулся закрытый лимузин. Запахло бензином. Ливрейный лакей в шинели с красными полосами сел рядом с шофером в меховой куртке.
Морозов вышел из подъезда. Вдоль панели, у высокого забора вереницей стояли извозчики с лошадьми в серых попонах и с маленькими горбатыми санками с синими полостями, обшитыми черным собачьим мехом.
Он сел в извозчичьи санки. Кругом шумел город. Окрики кучеров, гомон расходящейся толпы, смех, гудение трамвая с Невского, все эти земные шумы покрывались несшимся с темнеющего неба мерным и печальным звоном великопостного колокола.
От призыва ли к молитве и Богу, или от призов, взятых сегодня, от счастья обладать Русалкой, от знакомства с Сеян, от радости быть молодым и сильным, от свежести весеннего воздуха, от веявшего с моря влажного соленого запаха, но было так легко дышать и душа не чувствовала тяжести тела.
По Невскому плелись в длинном хвосте извозчичьих саней, скрипевших полозьями по торцу с уже снятым снегом. Мимо проплывали желто-серые кучи грязного снега, наваленные вдоль панелей. Черная толпа подвигалась по улице, и звонко раздавались выкрики газетчиков:
— Биржевые вечерние… Веч-чернее время… Газета копейка!
У Литейного сани задержались. Ожидали, когда пройдут трамваи. С левой стороны, в ярком свете, брошенном из окон вагонов, стояла круглая будка с афишами. На ней четки были слова: «Concours hippque. Концерт Надежды Алексеевны Тверской».
XIX
Вечером, перед тем как ехать в театр, Морозов пошел навестить Русалку.
Едва он вошел в конюшню и выслушал рапорт дежурного, как Тесов подошел к нему и сказал шепотом:
— Потише, ваше благородие. Они спят. Только воды напилась, овес покушала и спать улеглась. Надо быть, натревожилась порядком. Пущай отдыхает. Вы ее не беспокойте.
Офицер и солдат на носках подкрались к деннику и стали у решетки. Они смотрели на спящую Русалку, как мать и няня смотрят на любимое балованное дитя.
Русалка, вытянувшись, в раскинутой попонке лежала на соломе и крепко спала. Во сне она тихо стонала: видела, верно, дурные сны.
Может быть, снилась ей кирпичная стенка и порхающая перед ней афишка, мешающая прыгнуть. Может рыть, снились ей необычайные, неодолимые препятствия «надо было их прыгнуть, надо преодолеть. Может быть, видела она степь ароматную и сознавала во сне, что не увидит ее никогда. Жалобен и покорен был ее тихий и робкий стон.
— Должно, снится ей что, — прошептал Тесов. — А красиво лежит. Словно скачет. Левую ножку поджала.
Сон Русалки был чуток. Она приоткрыла глаза, как в полусне приподняла голову… прислушалась. Сразу вскочила, узнала хозяина, заржала по-кобыльи, робко и сдержанно и потянулась губами к руке, ища ласки. Морозов пошел в денник.
Он целовал Русалку в те места, куда целовала ее Тверская, прижимался к ней щекою, путал и распутывал нежную гриву, говоря ей ласковые имена. Он забыл про театр и про Сеян, но Русалка точно напомнила ему, что ему пора ехать. Она отвернулась, подошла к кормушке и стала, по своему обыкновению, баловаться сеном. Выкинула его на землю, понюхала и не стала есть.
— Ишь, балованная! Ты кидать, а я тебе поднимать, — сказал Тесов, подбирая сено. — Какую манеру взяла! И кто тебя этому учил?
Морозов вышел из конюшни. На темном дворе его догнал Тесов. Морозов подарил ему после скачки двадцать пять рублей, и теперь Тесов, налюбовавшись редкой бумажкой, отдавал ее офицеру.
— Ваше благородие, прошу вас, спрячьте до осени. Осенью домой справляться буду, тогда дадите, а то в эскадроне нехорошо с такими деньгами. Ребята не увидали бы.
— А ты знаешь, сколько у меня твоих денег на сберегательной книжке лежит?
— Я не помню: вам лучше известно.
— Восемьдесят два рубля. С этими, значит, сто семь будет.
— Так точно.
Полковой знакомый извозчик Арсений ожидал у дверей конюшни.
— С призом, господин Морозов, — обернулся он с козел.
И опять как тогда, когда он входил в манеж, охватило его радостное и спокойное чувство принадлежности к одной громадной семье, — единой, великой России, где живут офицеры и солдаты, где извозчики и балетные танцовщицы, спортсмены и зрители, купцы и ремесленники, рабочие и крестьяне скреплены дружной спайкой, где у каждого есть для другого ласковое слово, где один старается облегчить другому жизненный путь и где есть радость счастью другого, потому что он ближний. Так казалось ему тогда.