Ехали по пустынным улицам. Ясно вызвездило. Луна серпом поднималась над крышами. Подмораживало, и снег, подтаявший днем, застыл алмазными кристаллами.
Сани то погромыхивали на наезженных ломовиками бороздах, где застыла вода, то скрипели на раскатах по обнаженному камню.
Звезды лучистым ковром раскинулись над городом.
Извозчик ехал глухими закоулками, полутемными улицами, избегая Невского, где дворники доканчивали дело, начатое солнцем, и, предваряя весну, обнажали темные торцы.
Фонтанка чернела полыньями, а на катке, устроенном из барочных днищ, горели гирлянды пестрых огней и звуки военной музыки бодро прорезали ночную темноту. Тени катающихся скользили за забором, сходились, расходились, сплетались венками и неслись, как духи, по блестящему льду. У набережной над катком нависла на перила толпа, любовалась катаньем и слушала музыку.
Звенел смех. Мирно и тихо было в народе.
Конные городовые наблюдали за порядком у театра.
На площади были выстроены собственные сани и кареты, а извозчичьи выстраивались вдоль Офицерской, намереваясь дежурить до конца спектакля.
— Опоздали, господин Морозов, — сказал Арсений. — Порядочно опоздали. На конюшне задержались. И то сказать, рассказывали мне, — лошадка ваша прыгала больно хорошо. Афишка упала, — какое междометие, можно сказать, а она хоть бы что! Наградил Господь вас лошадкой. Не иначе, как Он. Не купи, говорится, коня, а купи счастье.
— Верно, Арсений. Ты уже все знаешь. Извозчик усмехнулся.
— Вы только спросите, чего извозчик не знает. Он, можно сказать, своей жизни не имеет, чужой живет. Интересу много… Обождать вас прикажете?
— Нет, я из театра поеду в гости.
— Так… А коли понадобится… У консерватории Арсения кликните. Я подожду-с.
Когда Морозов снимал пальто у знакомого капельдинера, он усмехнулся. Вспомнил дважды сегодня слышанное слово «междометие». «Умен и меток русский человек, — скажет, как гвоздем прибьет», — подумал он.
В зрительном зале был сумрак. Морозов прошел по мягкому ковру в первый ряд, положил на барьер оркестра фуражку в пеструю вереницу других фуражек и сел в кресло.
Он сразу погрузился точно в сон наяву. Мысли отлетели. Музыка и краски по-неземному говорили о земном.
XX
Гирлянда воздушных фей только что закончила сложное балабиле около трех танцовщиц и остановилась у левой кулисы. Все одинаковые, рослые, в светлых париках, одинаково причесанные, с улыбкой на розовых щеках, они оправляли руками топорщащиеся балетные пачки.
Одна из них незаметно подошла поближе к рампе.
Рука, обнаженная по плечо, согнулась, указательный палец подпер щеку, большие глаза кого-то осторожно искали в зрительном зале.
Варвара Павловна Сеян 1-я.
Она встретилась глазами с Морозовым.
Призывно улыбнулась. Женщина и не женщина в этом костюме, раздражающем и вместе успокаивающем.
Обнаженная и целомудренная, потому что непохожая на женщину…
Точно громадные белые розы с тысячью лепестков, опрокинутых вниз, стояли корифейки и розовыми пестиками выходили их ноги. Светлые и темные глаза — бриллианты росы — блистали влажно и нежно.
Музыка, танец трех балерин, ходьба на пуантах, красивые изгибы рук и талий, улыбка — женское очарование, — все так мало походило на жизнь. Петербург был как снежная жемчужина, сверкающая среди темных лесов.
Ни фабрик, ни заводов, ни сырых ночлежек, ни трактиров, ни темных казарм-коробок с оловянными солдатиками… Танцы, музыка, изящные движения, созвучия скрипок и труб и сладкий яд женской улыбки — петербургский, ни с чем не сравнимый балет, — заставляли забыть настоящую, трудовую и трудную жизнь.
Упал занавес. В зале стало светло. В оркестре музыканты во фраках складывали инструменты и шли к узким дверям. Офицеры встали в партере. Из второго ряда улыбался князь Абхази в синей черкеске, с большим кинжалом у пояса. Лица… лица… Розовые… смуглые… Золотые и серебряные погоны, портупеи, шашки, сабли… Дальше, выше — гирлянды цветов.
Нежный блеск женских шей, плеч, открытой груди. Темные, русые и седые прически и в них трепет огней бриллиантов и жемчугов.
Над ними — ложа Павлонов. Мундиры с золотыми рядами пуговиц, штыки юнкеров, тесаки портупей- юнкеров и алый кушак фельдфебеля. Славные молодые лица. Им — будущее.
Рядом — тоже будущее: три ложи гимназисток.
Коричневые платья, черные передники, веселые счастьем глаза и лица — свежесть первых маргариток на еще темной весенней земле.
Волосы оттеняли розовый цвет кожи, а кожа сливалась с блеском шелка, с яркими складками бархата и прелестью живых цветов, благоухающих на груди. И рамою подвижной прелести женщин служил голубой в серебряных лепных узорах по белому полю барьер, сверкающий огнями.
Люстра наверху рассыпалась радугою в тысяче прозрачных хрусталей. Над нею в синем небе плафона летели нимфы в цветочных гирляндах.
Там стояла публика райка, и блистали оживленные лица с блестящими молодыми глазами.
Морозов стоял, прислонившись к барьеру оркестра, и разглядывал толпу. Было в ней и во всей обстановке театра что-то, что поднимало дух, что заставляло и его глаза блестеть, а его самого чувствовать биение молодого сердца.
«Да, богата Россия! — думал он. — Славна, крепка и незыблема вовеки. Там наше будущее — эти славные крепкие юнкера, эти милые гимназистки, здесь прошлое…»
Он посмотрел на старого генерал-адъютанта, с трудом поднявшегося из кресла. На темном сюртуке тяжело висели золотые аксельбанты. Седая борода растрепалась по груди и чуть просвечивал через нее Георгиевский белый крест.
«Будут ли еще эти белые кресты, — подумал Морозов, — украшать грудь храбрых? Будут ли еще войны?»
Россия казалась ему застывшей в ненарушимом спокойствии. Так недавно отгремела японская война, и после неудач Мукдена и Цусимы Россия оправлялась, вставала с новою силою.
«Может ли быть теперь война, когда только и говорят о мире? Война, прошла. А нам — мир и счастье. Нам — блеск спектаклей и радость женских улыбок!»
Морозов взял бинокль и стал искать знакомых.
Жена адъютанта Валентина Петровна Заслонская улыбалась ему из ложи второго яруса. Она показывала ему на большую круглую коробку конфет, его любимых пьяных вишен, и приглашала подняться.
Морозов пошел к выходу из партера и в коридоре столкнулся с дежурным плац-адъютантом капитаном Григорьевым.
— Морозов, здравствуй. Ну, поздравляю! Блестяще прошел в манеже.
— Ты разве был?
— Я не был, но мне уже рассказывали в комендантском. Ты молодчина! Что же, теперь за Сеян приударишь вовсю?.. Мне Абхази говорил… Но, если хочешь знать мое мнение — не советую. Ни Сеян, ни Тверскую не тронь… Говорю тебе — не тронь.
— Постой… Тверская?.. При чем тут Тверская? Не понимаю. Я только мельком ее видел. Саблин меня сегодня ей представил.
— Знаю. Мне сам Саблин и говорил. Мы после скачек вместе обедали у «Медведя».
— Ну, хорошо. Так все-таки, при чем тут Тверская?
— Ты разглядел ее? Ты понимаешь, что это совершеннейший бриллиант петербургской диадемы… И притом душою, характером, положением, богатством, чем хочешь — идеальнейшая девушка. А все-таки — не женись… и предложения не делай.
— Да ничего подобного у меня и на уме не было. Я о браке и не думаю. Зачем мне жениться? Какой ты, брат, смешной.
— А Сеян?
— Ну, что Сеян?
— А вот то… Вцепится и принудит жениться. Она тебе голову скрутит. Там такие пойдут авансы, на такую высоту тебя вознесут, что полетишь ты в пропасть и предложение сделаешь. Ох, искушение и тут и там. Ходит птичка весело по тропинке бедствия!
— Григорьев, брось шутить. Ни на Сеян, ни на Тверской, ни на ком вообще я жениться не собираюсь.
— Не надо было знакомиться. С Сеян «так» ничего не выйдет. О! Я ее знаю… она умница. Себя даром не отдаст. Пожалуйте под венец. А какая она тебе пара?